Изменить стиль страницы

Деньги для Бабеля у меня принимали начиная с июня до ноября, а потом сказали, что Бабель переведен в Бутырскую тюрьму и деньги нужно отнести туда. Там у меня взяли деньги в ноябре и декабре 1939 года, а в январе 1940 года сообщили, что Бабель осужден военным трибуналом.

Знакомый адвокат устроил мне встречу с прокурором из военного трибунала, худым, аскетичного вида генералом. Он, посмотрев бумаги, сказал, что Бабель осужден на 10 лет без права переписки и с конфискацией всего принадлежащего ему имущества.

От кого-то, еще до свидания с этим генералом, я слышала, что формулировка «10 лет без права переписки» означает расстрел и предназначена для родственников.

Я спросила об этом генерала, сказав ему, что не упаду тут же в обморок, если он сообщит мне правду. И генерал ответил: «К Бабелю это не относится».

После визита к прокурору военного трибунала я ходила в приемную НКВД за официальным ответом. Помнится, это был второй этаж небольшого, быть может, двух- или трехэтажного и весьма невзрачного здания, которое стояло на месте теперешнего «Детского мира» на площади Дзержинского.

Помню мрачную приемную, из которой вела дверь в угловую комнату с картотекой. За столом сидел молодой и курносый, очень несимпатичный человек и давал ответ на вопрос, предварительно порывшись в картотеке. После официального ответа, уже известного мне, он сказал:

— Тяжелое наказание... Вам надо устраивать свою жизнь...

Рассердившись, я ответила:

— Я работаю, как еще я должна устраивать свою жизнь?

И даже такой явный намек не убедил меня тогда в том, что Бабель расстрелян.

Все лето 1939 года я с маленькой Лидой оставалась в Москве, вывезти ее за город не могла: я не брала отпуск, ждала изо дня в день каких-нибудь известий о Бабеле. В Москве то и дело возникали слухи: кто-то сидел с Бабелем в одной камере, кто-то передавал, что дело Бабеля не стоит выеденного яйца... Я пыталась встретиться с этими людьми, но каждый раз это не удавалось. Оказывалось, не сами они сидели с Бабелем, а какие-то их знакомые, которые либо уехали из Москвы, либо боятся со мной повидаться. А однажды летом ко мне пришла дочь Есенина и Зинаиды Райх Татьяна. Она слышала, что Мейерхольд и Бабель находятся вместе где-то, ей кто-то передал, и не знаю ли я чего-нибудь. Я ничего не знала. Как понравилась мне эта милая, юная девушка, такая белокурая и с такими чудными голубыми глазами! И не только своей внешностью, но этой готовностью поехать куда угодно, хоть на край света, — лишь бы узнать хоть что-нибудь о Всеволоде Эмильевиче, своем отчиме, и как-нибудь ему помочь. Такая готовность поехать за Бабелем на край света была и у меня. Но, поговорив о том, какие ходят слухи, как мы обе гоняемся за ними, а они рассыпаются в прах, мы расстались. Больше я никогда не видела эту девушку, но знала о ее нелегкой судьбе, о сыне, которого она, кажется, назвала Сережей.

У членов семьи осужденных было еще одно право — каждый год один раз подавать заявление в приемную НКВД на Кузнецком мосту, 24, справляясь о судьбе заключенного, а потом в назначенное время приходить за ответом. Такие заявления опускались в ящик, висевший на этом здании, а за ответом приходили к окошку уже внутри помещения. И в ответ на мои заявления в 1940 и 1941 году весной ответ был одинаковый: «Жив, содержится в лагере».

Когда я впервые прочла список НКВД о том, что у Бабеля взяли из вещей во время ареста, я удивилась скрупулезности этого списка, в котором перечислены обрывки пленок, какой-то ремешок, старые сандалии и т. д. И тогда абсолютно не обратила внимания на то, что в списке нет часов, хотя у Бабеля их было двое — одни, принадлежавшие еще отцу, другие на руке, и часы были швейцарские. Отсутствовали в списке его сберегательные книжки, одна с небольшой суммой денег, другая — на две тысячи рублей: на эту книжку Бабель положил деньги Рыскинда. Когда Рыскинд получил гонорар за свою пьесу, Бабель ему сказал: «Я положу Ваши деньги на свою книжку и буду выдавать Вам по частям, иначе вы их сразу все растранжирите, а Вы должны спокойно работать, я поручился за Вас перед издательством, что пьеса Ваша будет закончена в срок». И кроме того, Бабель, конечно, имел наличные деньги, не так много, но он, уехав в Переделкино, должен был платить писательскому дому за обеды, платить жалование сторожам. Никаких следов ни часов, ни денег, ни сберегательных книжек в списке нет. Что это значит?

Просто во время обыска украли? И это было узаконенное воровство. Как они могли получить деньги Бабеля по сберкнижкам? Или органы все могли?..

В конце лета 1940 года к нам приехали за конфискованными вещами.

В это время дома была я и мой брат Олег, гостивший у меня; мама с Лидой жили на даче, снятой мной в это лето поблизости от станции Кубинка по Белорусской железной дороге. Приехавший сотрудник НКВД открыл дверь опечатанной комнаты Бабеля, сам перешел в столовую и начал составлять опись, попросив меня перечислять вещи.

Я удивилась, когда услышала, что брат вызвался помогать, то есть снимать шторы, свертывать ковер, перетаскивать костюмы и белье.

Сотрудник НКВД остался этим доволен и даже очень удивлен, что мы так спокойно относимся к такому событию. Спокойно, а потом и просто весело. Дело в том, что когда я вышла в свою комнату, то увидела, что Олег не только отрезал половину ковра, ту, что была на тахте и частично на стене, оставив там лишь ту, которая лежала на полу, но и подменил шторы. В моей комнате висели шторы из обыкновенной плотной ткани с нанесенным на нее рисунком, а в комнате Бабеля шторы были из прекрасной материи на подкладке и с фланелью внутри. Увидев эту замену, я рассмеялась; смех было трудно скрыть, отчего сотрудник НКВД удивлялся нашему веселью. Из столовой взяли очень красивый буфет черного дерева с вырезанными в нем фигурками. Буфет старинный, Бабель сам купил его у кого-то. Кроме того, из столовой были взяты еще какие-то мелкие вещи и картины. Оставили обеденный стол, стулья и диван. Мне было жалко отдавать тахту Бабеля, которую он сам заказывал, и я попросила забрать диван из столовой и оставить тахту, на что сотрудник охотно согласился. Когда опись вещей была закончена, пришли рабочие и погрузили все в машину.

Комната Бабеля снова была заперта на ключ и долго оставалась пустой. Только весной 1941 года в ней поселился следователь НКВД с женой.

Для него мы были не люди, а враги народа. Иначе он нас и не называл.

По образованию этот следователь был инженером, но, очевидно, еще в институте был завербован в органы и по специальности не работал.

Что он делал на войне, я не знаю, но, наверно, чем-то провинился, так как вскоре после окончания войны был уволен из органов и должен был искать себе работу. Ему нашли место заведующего пивным залом в одном из районов Москвы. Туда приходили с водкой, угощали бесплатно. А районное начальство надо было угощать уже самому заведующему и с ними пить. Так он и спился, стал алкоголиком. Дважды ему угрожала конфискация имущества за растраты, но вещи и мебель срочно увозились из комнаты. Конфисковать было нечего.

Наконец его уволили. Он устраивался на работу еще несколько раз, все снижаясь в должности, был под конец даже ночным сторожем в каком-то складе, но и оттуда его уволили за пьянство.

Жена от него ушла.

Жить с ним в одной квартире было трудно и противно. Каждый день пьяный, то стучит в двери наших комнат, то оставляет дверь на улицу открытой настежь, а газовые конфорки зажженными, то приводит всяких пьяниц с улицы. Заснуть до его прихода домой было опасно. Услышав его храп, я вставала, спускалась вниз, закрывала распахнутую дверь, тушила газовые горелки и освещение, и только тогда можно было спать.

И с таким человеком нам пришлось прожить в коммунальной квартире 17 лет.

Как добры русские люди к пьяницам, можно было судить на примере нашего соседа. Где бы он пьяный ни сваливался, его всегда кто-нибудь притаскивал домой. То это были какие-то женщины, то молоденький милиционер, то хорошо одетый мужчина, перепачкавший о него свою одежду. Приводили, звонили и говорили: «Забирайте своего пьяницу». И ни разу он не простудился и не заболел, пока наконец не умер от паралича сердца. Умер ночью в соседнем доме на кухонном столе.