Изменить стиль страницы

— При Ягоде по сравнению с теперешним, наверное, было еще гуманное время.

Зиму и весну 1936 года Горький провел в Крыму на своей даче в Тессели. Возвратившись оттуда в середине мая, он, как известно, заболел гриппом, который быстро перешел в воспаление легких. Положение стало угрожающим.

Еще 17 июня Бабель писал своей матери: «Здоровье Горького по-прежнему неудовлетворительно, но он борется как лев — мы все время переходим от отчаяния к надежде. В последние дни доктора обнадеживают больше, чем раньше. Сегодня прилетает Андре Жид. Поеду его встречать!»

Как и многие друзья Горького, Бабель в эти дни испытывал мучительную тревогу и часто звонил на Малую Никитскую, надеясь узнать что-либо утешительное. Надежды — увы! — не оправдались, и 18 июня наступил конец.

На другой день Бабель написал об этом матери:

«Великое горе по всей стране, а у меня особенно. Этот человек был для меня совестью, судьей, примером. Двадцать лет ничем не омраченной дружбы и любви связывают меня с ним. Теперь чтить его память — это значит жить и работать. И то и другое делать хорошо. Тело A. M. выставлено в колонном зале, неисчислимые толпы текут мимо гроба...»

Мне не раз приходилось слышать, что Бабель будто бы встречался у Горького со Сталиным, или же что он с Горьким ездил к Сталину в Кремль. Мне Бабель никогда об этом не говорил. А вот придумать беседу со Сталиным и весело рассказать о ней какому-нибудь доверчивому человеку — это Бабель мог. Так, видимо, родились легенды о том, как Сталин, беседуя с Бабелем, предложил написать о себе роман, а Бабель будто бы сказал: «Подумаю, Иосиф Виссарионович», или о том, как Горький в присутствии Сталина якобы заставил Бабеля, только что вернувшегося из Франции, рассказать о ней, как Бабель остроумно и весело рассказывал, а Сталин с безразличным выражением лица слушал и потом что-то произнес невпопад...

Бабель не понимал, зачем допускает Горький в свой дом вмешательство органов, и очень не одобрял всего, что делалось в этом доме в те годы. Когда умер сын Горького Максим, да еще разбился самолет его имени, Бабель говорил: «Несчастный старик, гибель сына он переживает тяжело».

Про Максима — что он небесталанный человек, но обстановка отца губила его.

Нелегко было переживать все это и Екатерине Павловне. Она любила Бабеля и говорила с ним откровенно: «Ну почему Алексей допускает все это, зачем ему это надо? Началось все с Марии Федоровны Андреевой. Этот Крючков (секретарь Горького) — это ставленник Марии Федоровны». Когда Бабель гостил у Горького на Капри, он присылал мне много снимков Италии, различных интересных памятников Рима, Флоренции и Венеции. А в одном из писем прислал две фотографии Алексея Максимовича, стоящего у костра в саду своего дома на Капри. На обеих фотографиях сбоку виднелся П. П. Крючков.

После смерти Горького Екатерина Павловна начала собирать материалы для архива. Бабель мне сказал: «У Вас есть фотографии Горького, снятые мною на Капри, Вы должны отдать их Екатерине Павловне». Я ответила: «Да, но на них изображен Крючков, видеть его будет для Е. П. неприятно». А тогда в Москве шли разговоры, что Крючков способствовал в смерти Максима, подговорив его в апреле-месяце выкупаться в Москве-реке, и причастен к смерти самого Горького. Но на это Бабель мне сказал: «Там другое к этому отношение». И забрал для Екатерины Павловны эти фотографии. И я поняла, что в доме Пешковых не верят в насильственную смерть ни Максима, ни Алексея Максимовича.

После смерти А. М. Горького мы с Бабелем часто бывали в Горках на его даче. Екатерина Павловна или Надежда Алексеевна приглашали нас, а также Соломона Михайловича Михоэлса с женой, на праздничные дни в мае или в ноябре. Для гостей в доме было целое крыло с гостевыми комнатами, где можно было переночевать одну или иногда две ночи. В один из таких приездов в Горки Бабель повел меня на второй этаж, чтобы показать комнату Алексея Максимовича, где он работал и где умер. В просторной светлой комнате стоял очень большой простой стол в идеальном порядке, с хорошо заточенными карандашами всех цветов и ручками. Была ли пишущая машинка, не помню, мне кажется, на столе ее не было. Кровать узкая, застеленная пледом, и над кроватью картина, изображающая молодую девушку, умирающую от чахотки, с бледным и печальным лицом. Выражение лица было такое грустное и безнадежное, что у меня содрогнулось сердце, когда я на нее смотрела. Запомнила навсегда.

Сосед Бабеля по московской квартире Бруно Алоизович Штайнер, холостяк, отличавшийся необыкновенной аккуратностью, был предметом многих насмешек и выдумок Бабеля. Одна из них была придумана в ответ на мой вопрос, почему Штайнер не женат.

— В юности он, — рассказывал мне Бабель, — очень любил одну девушку. Родители держали ее в такой строгости, что никогда не оставляли наедине с молодым Штайнером. Но однажды, когда прошел уже год или два, как они были знакомы, случилось так, что молодые люди все же остались наедине. И, понимаете, когда Штайнер ее раздел, то оказалось, что у нее одна грудь нормальная, а другая — недоразвитая. При своем немецком педантизме Штайнер не мог вынести такой асимметрии и убежал. Больше с этой девушкой он никогда не встречался. А так как он ее любил, то и не мог ни на ком жениться.

Педантизм Штайнера, его умение вести хозяйство и все, что надо, в доме исправлять и чинить — все это служило темой для веселых рассказов Бабеля. Меня он тоже не щадил. Узнав, что мой отец рано осиротел и был взят в дом священника, где воспитывался от 13 до 17 лет, он тотчас же переделал моего отца в попа и всем рассказывал, что женился на поповской дочке, что поп приезжает к нему в гости и они пьют из самовара чай. Паустовский долгое время был убежден, что это — правда. Однако мой отец умер в 1923 году, то есть задолго до того, как я познакомилась с Бабелем, и никогда не имел никакого отношения к церкви. Но Бабеля это не остановило. Ему нравилась сама ситуация — еврей и поп. А когда он меня с кем-нибудь знакомил, то любил представлять так: «Познакомьтесь, это — девушка, на которой я хотел бы жениться, но она не хочет», хотя я давно уже была его женой.

Бабель часто говорил, что он «самый веселый человек из членов Рабиса». Веселью он придавал большое значение. Поздравляя кого-нибудь с Новым годом, он мог написать: «Желаю вам веселья, как можно больше веселья, важнее ничего нет на свете...»

Жизнь наша в Москве протекала размеренно. Я рано утром уходила на работу, когда Бабель еще спал. Вставая же, он пил крепкий чай, который сам заваривал, сложно над ним колдуя... В доме был культ чая. «Первач» — первый стакан заваренного чая — Бабель редко кому уступал. Обо мне не шла речь вообще: я была к чаю равнодушна и оценила его много позже. Но если приходил уж очень дорогой гость, Бабель мог уступить ему первый стакан со словами: «Обратите внимание: отдаю вам первач». Завтракал Бабель часов в двенадцать дня, а обедал — часов в пять-шесть вечера. К завтраку и обеду очень часто приглашались люди, с которыми Бабель хотел повидаться, но мне приходилось присутствовать при этом редко, только в выходные дни. Обычно я возвращалась с работы поздно — в Метропроекте, где я тогда работала, засиживалась, как правило, часов до восьми-девяти.

Из Метропроекта я часто звонила домой, чтобы узнать, все ли благополучно, особенно после рождения дочери. Я спрашивала: «Ну, как дома дела?» — на что Бабель мог ответить:

— Дома все хорошо, только ребенок ел один раз.

— Как так?!

— Один раз... с утра до вечера...

Или о нашей домашней работнице Шуре:

— Дома ничего особенного, Шура на кухне со своей подругой играет в футбол... Грудями перебрасываются.

Иногда Бабель сам звонил мне на работу, но подошедшему к телефону говорил, что «звонят из Кремля».

— Антонина Николаевна, вам звонят из Кремля, — передавали мне шепотом.

Настораживалась вся комната. А Бабель весело спрашивал:

— Что, перепугались?

Бабель не имел обыкновения говорить мне: «Останьтесь дома» или «Не уходите». Обычно он выражался иначе: