«Отечество… Сейчас у меня есть отечество, Россия, родина, — думал Алексей Толстой, склонившись над чистым листом бумаги. — Мое отечество, мой народ… Поразительно, как быстро перед лицом общенациональной опасности все мелкое, ничтожное, наносное и растлевающее — неустройство наше, настроения и неврастения… — все вдруг отошло… Да, русский человек только кажется беззаботным в своей наивной доверчивости. В минуты опасности его не узнать, он становится крепким, решительным, чистым, без всякой задней мысли. Прошло не так уж много времени со дня объявления мобилизации, а словно над всей Россией в эти дни пролетел трагический дух — и все переменилось, столько в людях спокойствия, понимания своей роли в решении исторических вопросов. Сломить на полях Германии бесов железной культуры, гасителей духа человеческого…»
Но Алексей Толстой среди всяких известий, слухов, предположений, какие носились вокруг него все это время, не в силах был понять империалистический характер войны, осознать неисчислимость тех бедствий, которые война может принести его народу, народам всей Европы[7].
Алексей Толстой в эти дни побывал у заведующего отделом печати главного штаба полковника Свечина. В редакции «Русских ведомостей», как и в редакциях «Русского слова» и «Нового времени», были настроены по-боевому, надеялись в скором времени сообщить своим читателям о взятии Берлина и Константинополя. Однако разговор с полковником…
— Конечно, — заявил Свечин, — патриотизм органов печати заслуживает одобрения, но нельзя быть легкомысленными в освещении серьезных вопросов. Не за взятие Берлина идет сейчас битва, а за то, чтобы не допустить немцев до Петрограда. Общество, — предупредил он, — ожидают тяжелые испытания и жертвы, нужно готовиться ко всяким случайностям. У немцев высокая техника, хорошие дороги и преимущество сосредоточенных ударов, возможности свободного маневрирования. Нужно все силы употребить на создание госпиталей для сотен тысяч раненых.
Этот разговор отрезвил Алексея Толстого. Он вышел на Невский. Стройными рядами двигались войска. На тротуарах возбужденные толпы. В памяти навсегда осталась нарядная женщина, стоявшая в коляске, исступленно крестившая серые ряды сосредоточенно проходивших солдат.
Через несколько лет в романе «Сестры» он воссоздаст свое посещение главного штаба и разговор с полковником Свечиным (в романе — Солнцевым), настолько разговор этот был для него знаменательным: полковник убедил его в трагичности происходящих событий. А ведь война и ему сначала казалась чем-то возвышенно-героическим, и только. Особенно в гот день, когда Литературнохудожественный кружок устроил обед в честь уезжающего на фронт в качестве корреспондента «Русских ведомостей» Валерия Брюсова, который уже откликнулся на войну целым рядом стихотворений. Ему показалось, что война раскрывает какие-то необыкновенные перспективы перед человечеством, дает возможность осознать свою жизнь во всей ее прелести и полноге: только в войне, утверждал поэт, человек может обрести «невозможное слиянье силы и мечты».
Вскоре и Алексей Толстой в качестве военного корреспондента тех же «Русских ведомостей» отправился на Юго-Западный фронт. Киев, Ковель, Владимир-Волынский… Затем Грубешов, Лащево, Томашев, Тасовицы, Замостье, станция Холм, снова Киев… «Я так устал за 4 дня непрерывной скачки в телегах и бричках по лесным дорогам, под дождем, воспринимая единственные в жизни впечатления… Подумать только — я прожил год жизни за эту неделю, а это лишь только начало войны, — писал он К. В. Кандаурову, художнику Малого театра. — Сколько встреч, сколько разговоров, сколько впечатлений от увиденного и услышанного!» Алексей Николаевич во время этой поездки к фронту пытался делать заметки в записной книжке, но делал это всегда торопливо, наспех, рассчитывая на то, что даже одно записанное слово поможет ему восстановить всю картину. А увидеть ему довелось многое. Уже в самом начале поездки его поразило то, что война еще мало чувствуется на территории России.
Подъезжая к Киеву, он увидел ту же праздную толпу на остановках, тех же мирно работающих в поле крестьян, iy же умиротворяющую ширь и тишину, которые так неотразимо действуют на сердце русского человека. На остановках Толстой выходил на перрон, подолгу останавливался у открытых вагонов с ранеными, разговаривал с ними, с сопровождающими их санитарами и докторами. Не раз он замечал, что раненые безучастно лежали на своих топчанах, будто дремали, но стоило подойти, как тут же приподнимались и охотно вступали в разговор. Рассказывали об австрийцах, об их хозяйстве, про разные переделки, в которых оказывались их однополчане, но никогда не жаловались, хогя у всех были забинтованы или руки, или ноги, или головы; ни одного стона, ни одного перекошенного лица. Здесь не принято показывать свою боль, как и рассказывать о своей доблести. Должно быть, все, что делает русский солдат, часто думал Толстой, совсем не кажется ему геройским. А разве Нестеров, впервые с математической точностью рассчитавший и сделавший мертвую петлю, придумавший нож для рассечения «цеппелинов», не оставил глубокий след в сознании людей, совершив свой подвиг? Нестеров погиб, но своим подвигом он доказал, что австрийские и немецкие самолеты можно и нужно сбивать.
Дорога до Томашова запомнится надолго. Непролазная грязь, ухабы, разбитые повозки, трупы лошадей, развороченные австрийские батареи, шрапнельные гильзы, неразорвавшиеся гаубичные гранаты. Повсюду прифронтовая суета. Совсем недавно в Томашове стояли австрийцы.
На маленькой станции Холм Алексей Толстой и его спутники разговорились с польским помещиком и русским офицером, на глазах которых и происходило генеральное сражение. Офицер рассказал о пленном полковнике, который был настолько удручен гибелью своего полка, что просил револьвер, чтобы застрелиться: их, австрийцев, уверяли, что дорога на Киев будет чем-то вроде военной прогулки.
Вернувшись в Киев, Алексей Толстой засел за работу. Его «Письма с пути» стали появляться в «Русских ведомостях» с 6 сентября. Последнее, шестое, было опубликовано 24 сентября. Работая над статьями, Алексей Толстой стремился к объективности в оценках происходящего. Он опасался, чтобы его не упрекнули в ложной романтизации войны, в идеализации русских войск и в очернительстве австрийских, хотя и понимал, что необходимо рассказать со страниц газеты о том, что австрийцы грабят, разрушают, насильничают. Но надо было писать и о том, что австрийская армия хорошо подготовлена, командный корпус со знанием дела выполняет свои обязанности. Даже отмечаются случаи, когда офицеры переодеваются в крестьянское платье, заходят в русский тыл и телефонируют оттуда о расположении войск. Техника и вооружение австрийской армии превосходны. Все это, думал Толстой, лишний раз должно подчеркнуть высокие боевые качества русского солдата. Пусть другие трезвонят о легких победах, но он-то своими глазами видел, что место отступления австрийцев изрыто окопами, и встречаются они через каждые сто — сто пятьдесят шагов. Враг защищался с неимоверным упорством.
Поездки по местам боевых действий русской армии только на время отвлекли Алексея Толстого от сложных переживаний в личной жизни. С Соней все кончено. Еще летом он написал ей в Париж, что приснился ему сон, будто обрушился их дом. Он не мог больше таить от Сони свое смятение, свою любовь к Маргарите Кандауровой. Как только Соня вернулась из Парижа, открыто и честно признался, что им лучше разъехаться на разные квартиры.
В начале октября Алексей Толстой снова в пути. На этот раз он отправился на Юго-Западный фронт в качестве уполномоченного Земского союза. О своих впечатлениях от этой поездки он рассказал во втором цикле «Писем с пути», опубликованном в той же газете с 14 октября по 16 ноября.
…Санитарный поезд Земского союза несносно долго тащился от станции к станции. Воинские эшелоны пропускали вне очереди. Только что австро-германские войска снова предприняли яростную попытку наступательных операций под Варшавой, но, как и месяц назад, русская армия отбила атаки и сама начала наступать. Противник перешел к обороне. Говорили, что лучшие его полки полегли на полях сражений, а резервов нет. Алексею Толстому не терпелось скорее посмотреть на результаты битвы. А пока он приглядывался к обслуживающему персоналу санитарного поезда. Были здесь интереснейшие люди. «Сусов, санитар, вестовой, денщик, живое место, пульс, утзха всего эшелона… Весь день он на ногах; все, что бы ни поручили, исполнит живо и точно и затем придет и отрапортует в таких выражениях, что весь вагон повалится со страху». Вагон жил веселой, беззаботной жизнью, организовали хор, пели песни, подшучивали друг над другом, и ннкто посторонний не мог бы подумать, что всего лишь десять дней назад они были на фронте и вывезли с передовой пятьсот раненых, а сейчас снова рвутся в самое пекло.
7
Здесь и в последующем, когда А. Н. Толстой высказывал ошибочные, поверхностные или недостаточно объективные взгляды и суждения, автор данной книги взывает читателей к терпению: пройдет какое-то время, и наш герой сделает правильные выводы и выскажет более соответствующие истине соображения по тому же поводу.
Таков уж его характер: он никогда не скрывал своих суждений, быстро реагировал на те или иные события, а если обнаруживал, что эти суждения не отражают объективное положение Вещей, то столь же искренне и бескомпромиссно отказывался от них.
Современному автору ничего не стоит дать перечень тех или иных ошибок выдающегося художника. Иные авторы так и поступают. В частности, Ю. А. Крестинский, немало сделавший для изучения фактов биографии А. Н. Толстого, в предисловии к сборнику его публицистики (Алексей Толстой. Публицистика. М., «Советская Россия», 1975, с. 6–9) пишет: «Все творчество Толстого до первой мировой войны показывает, что его демократизм и протест против социальной неустроенности не поднимались до подлинного научного революционного сознания. Среда либеральной интеллигенции обусловила ряд заблуждений писателя. Так, например, он разделял ошибочный тезис о несовместимости политики и искусства». По мнению Крестинского, «далеко не все увидел он в жизни народа, а главное — не понял сущности его чаяний… Глубоко ошибочна была мысль Толстого о возвышающем, облагораживающем воздействии войны. Писатель следовал идеалистической идее об очищающем страдании… Одни заблуждения влекли за собой другие. Писатель не увидел половинчатый характер Февральской революции…» и т. д.
Все это, безусловно, было бы справедливо, если бы автор показал, что демократически настроенные писатели вроде Алексея Толстого стремились отделить свое творчество от царской политики и угодничества перед царским правительством. И уж совсем неверно, что Толстой не увидел половинчатый характер Февральской революции. Автор предисловия здесь несколько сгущает краски, представляя крупнейшего художника своего времени этаким школяром, плохо выучившим домашнее задание. Вот почему я решительно отказываюсь от подобного взгляда на творчество писателя и стремлюсь как можно чаще предоставлять возможность самому писателю оценивать и переосмысливать те или иные события и факты недавнего прошлого. В частности, известно, что Алексей Толстой уже в романе «Хождение по мукам», опубликованном в Париже и Берлине в 1921–1922 годах, четко и полно высказал свое отношение к первой мировой войне как империалистической, братоубийственной. В последующих редакциях романа и других публикациях Толстой осудил эту войну как «мировую бойню», осудил шовинистический угар, которым были заражены некоторые представители господствующего класса, показал прозрение солдатской массы, осознавшей, что солдаты — «мясо в этой бойне, затеянной господами».
Со временем разберется Толстой и в своих заблуждениях относительно Февральской революции и Великого Октября. Разберется и публично выскажется по этим коренным вопросам бытия новой России. Время было для него лучшим врачевателем от исторических заблуждений.