Изменить стиль страницы

Я долго шел потом один по незнакомым улочкам, вышел на бульвар Севастополь, и, по мере того как приближался к центру, довольно пустынные улицы, откуда я двигался, сменялись улицами все более оживленными, наполненными. Горели витрины, люди сидели в ресторанчиках и кафе, мчались машины, мигали светофоры. Я думал о Чехове, о нашей литературе, — в сущности, Чехов последним написал о том, о чем писали и Гоголь в «Мертвых душах», и Тургенев в «Дворянском гнезде», и Салтыков-Щедрин в «Головлевых», и Гончаров в «Обломове», и Островский в «Лесе», да и много, много других писателей. Более того, я вспомнил: есть рассказ И. Белоконского «На развалинах», напечатанный в те годы, — там был и сад, который должны рубить, и старуха хозяйка, и купец — покупатель имения, и даже слуга, который остается умирать в проданном доме. Что же, все это говорит только в пользу Чехова, в пользу русской литературы: она упорно твердит о самом болезненном в жизни, самом остром, касающемся главных общественных проблем и драматизма человеческих судеб. В том письме Мейерхольда, которое я уже цитировал, сказано: «…люди беспечны и не чувствуют беды». «Выходит Ужас», а они танцуют, смеются, пиликает оркестр. «Беспечны и не чувствуют беды». Увы, это так. Хотя те катаклизмы, те поистине великие перемены, которые произошли в мире за восемьдесят лет с момента написания «Вишневого сада», могли бы, кажется, людей чему-то научить. (Вот Чехов бы изумился, что столь многое свершилось в столь короткий, в сущности, срок.)

Впрочем, грех говорить, люди научились кое-чему. И бороться научились, и думать, и искать выход. И не воевать. И совместными усилиями подавлять очаги войн, катастроф, мировых бедствий. И вместе работать в космосе, в океане, в Антарктиде, в науке, в медицине, в искусстве. Торговать. Одна и та же песенка облетает в неделю все континенты, одна и та же новость или мода охватывает, подобно эпидемии гриппа, сразу и Европу, и Азию, и Америку. Влияние  к а ж д о г о  на ход событий — непосредственно или опосредованно, но безусловно совершается. Выросла возможность и необходимость человеческих усилий, качеств, воли, ума, аргумента, энергии влиять на события, добиваясь  р а з у м н о г о, научно выверенного решения. Сокрушая сопротивление других воль, умов, аргументов. Гуманистические, общечеловеческие интересы все более подавляют узкополитические, торгашеские, экстремистские, бандитские. Силы мира сдерживают силы войны.

И все-таки. Все-таки мы еще «беспечны и не чувствуем беды». Людям надо непременно, чтобы беда постучала в самую их дверь. Тогда они спохватятся. Гром не грянет, говорит русская пословица, мужик не перекрестится. А беда есть, она касается каждого. И тревога за прекрасное, видимо, не зря так чувствуется именно в атмосфере прекрасного.

Я человек и думаю, разумеется, прежде всего о людях, о том, чтобы они были живы. Но я писатель, человек культуры, работник культуры, и я хорошо знаю, что я и мои современники исчезнут, как исчезли сотни поколений других людей на земле, а культура останется, должна остаться, ее бесценные ценности, которые учат нас добру, милосердию, чести, смелости, красоте, любви; должны быть переданы дальше, новым поколениям, чтобы им не одичать и не погибнуть либо среди пожарищ, либо среди благ, принимаемых за цель и смысл жизни. Вырубить сад — пара пустяков, вырастить и сберечь его, выходить — это задача.

Я шел по замечательному городу, в вечерний вечер, влажный и ветреный, чувствовал себя в этом городе вполне легко и бесстрашно, думал о высоких материях и был взволнован, как герой чеховского рассказа «Студент». Стены Лувра были красиво подсвечены прожекторами и казались особенно величественными, незыблемыми, вечными, — крепость культуры обещала мне быть неприступной. Я ехал потом в обшарпанном парижском метро, на переходах чернокожие музыканты соло, дуэтом, трио дули в трубы, били по струнам и собирали таким образом милостыню, — редкие монеты или бумажный франк падали в раскрытый футляр из-под скрипки или тромбона, — это тоже было искусство, к сожалению не нужное никому.

Правда, какая-то пьяная старуха плясала на одном переходе, поставив руки, как в лезгинке, и смеясь сама над собой. На нее никто не обращал внимания. Уж она-то точно была «беспечна и не чувствовала беды»…

Пожалуй, на этом я и закончу свой рассказ. Он вышел гораздо многозначительнее, чем я предполагал, но в самом деле в тот вечер, в те дни я ощущал  ж и з н ь  и  р о л ь  Антона Павловича Чехова, его присутствие в процессе нашей современной жизни почти мистически отчетливо. Я будто слышал его смех, его покашливание, стук его трости по тротуару. Словно он смешно пересказывает те слова Фирса из разговора с Шарлоттой, что были сокращены: «Дядя прыгнул с телеги… взял куль… а в том куле опять куль. И глядит, а там что-то — дрыг! дрыг!..»

В голове у меня все прокручивался и прокручивался заново виденный спектакль и звучал прекрасно исполненный, мощный звук, — тот самый «отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный», что звучит в конце второго акта. Я услышал его не как звук смерти и конца, а как звук жизни, бессмертия, вечности природы и, дай бог, человека.

Трагедия драмы

Стало почти штампом говорить о недостатках нашей драматургии, о том, что мало хороших пьес и зритель недоволен. Все так, хотя и не совсем. У нас в стране более шестисот театров, тысячи самодеятельных коллективов, на экраны выходят фильм за фильмом, и целый вечер мы смотрим телевизор, — все это обеспечено трудом огромного отряда деятелей театра, кино, телевидения, и конечно же здесь важное место принадлежит драматургу, сценаристу, автору. У нас немало славных имен, среди старшего поколения и среди молодых, людей, преданных своему делу, своему народу. Но… драматургия отстает, зритель недоволен, причин год от года называется много, а нового «Ревизора» или «Горя от ума» по-прежнему не видно. И сегодня, когда все наши надежды, жажда перемен, стремление к лучшему упираются прежде всего в проблему  к а ч е с т в а  любой нашей продукции, пора откровенно сказать и о практике создания и обнародования театрального произведения.

Начнем со зрителя, который недоволен. Я храню сотни записок, — их обычно получаешь на встречах и конференциях, сотни писем, — это, по сути, документы. Чего хочет зритель? Каков он сам? Всегда ли он прав? Существует ли на самом деле театральный бум, или это лишь столичная проблема? (Отчетная цифирь еще ни о чем не говорит, мы знаем примеры, когда предприятия просто перечисляют театру деньги за «культпоход», за «мертвые души», которые и не думали идти в театр, а все довольны, отчетность и финансы в порядке!) Анализируя впечатления и пожелания зрителей, приходишь прежде всего к выводу: какой он разный! Не зря в одной и той же семье люди стали покупать по два телевизора: одни хотят смотреть одно, другие другое. Расхожее понятие «массовый зритель» есть просто ширма для тех, кто боится исследовать, что это такое на самом деле — «массовый зритель», какова его дифференциация? В театр прет и пресыщенный мещанин, и скептик, и пошляк, и невежда, а истинный театрал остается порой без театрального «дефицита». Но это мелочи. Публика есть публика, и, как говорится, в театре «публика всегда права». В самом деле, точно так же, как и испокон веков, театр обязан угодить каждому, — комедией ли, драмой ли, трагедией, — и в лучшие свои минуты, за которые мы так и любим его, он должен покорить и объединить  в с е х, всем внушить одно волнение, все сердца всколыхнуть одним чувством, пронзить нас художественной правдой.

Если суммировать зрительские пожелания, то беру на себя смелость утверждать, что вот этого-то и не хватает больше всего: художественной правды. Вообще: м а л о  правды.

Было бы странно отделять драматургию от литературы вообще (как и от других видов искусства) и рассматривать ее проблемы в отрыве от общелитературных. Ведь прямо сказать, читатель наш столь же недоволен, как и зритель, и как бы ни тщилась критика доказывать, что сегодня проза выше драматургии (а вчера выше была поэзия, а позавчера кино и т. д.), но тем не менее хорошая проза, то есть высокохудожественная и правдивая, без хитромудрых и лукавых делений ее на «деревенскую», «городскую», «военную» и прочую, весьма одиноко возвышается среди моря бездушных, однообразных, даже по виду одинаковых литературных «кирпичей». Критика занимается эквилибристикой, желая скрыть суть вещей, выдвинуть одни тематически злободневные произведения вперед за счет других, закрывая глаза на их качество, вводя табель о рангах, подменяя подлинный и высокий, с о в р е м е н н ы й  эстетический критерий соображениями мелкими, а порой и корыстными. А у художника не должно быть иного тщеславия, кроме творческого! И соревнование его должно заключаться не в состязании с братьями писателями по числу заслуг, а с библиотекой, с книжной полкой, откуда смотрит на него вечность.