Потом мы увидим еще и центр Помпиду, Бобур, музей современного искусства, тоже забаву и диковинку, о котором так много писали, — это дворец из бетона и стекла, опутанный трубами собственных коммуникаций, вынесенных изнутри дома наружу: голубые трубы — воздух, синие — вода, желтые — электроэнергия и так далее. Все равно как если бы все наши жилы и сосуды взяли и пустили поверх кожи… О Бобуре судачат и насмешничают и по сей день, но народ валит валом, и, говорят, его посещает больше людей, чем все музеи Парижа, вместе взятые. Смотришь и думаешь: его называют домом XXI века, как сто лет назад символом нового века называли Эйфелеву башню. Башню тоже все осуждали, смеялись, и триста виднейших деятелей культуры писали петицию против ее строительства. Но башня победила, подавила собою все предрассудки и всех оппонентов и даже стала символом города. Все так, но я думаю, что это произошло потому, что пришла она в Париж все же не из будущего, а из с в о е г о времени. Сегодня, сто лет спустя, она выглядит вполне старомодной, точно старинная иллюстрация к Жюлю Верну. Во всяком случае, сегодняшние башни совсем другие, а Эйфелева осталась памятником п р е д с т а в л е н и я о будущем. Должно быть, и Бобур через сто лет покажется старомоден, и жизнь усмехнется над «домом XXI века». (Я пророчествую, что к концу XXI века каждая семья захочет жить на природе в отдельном домике).
В музее народ движется по эскалаторам с этажа на этаж, смотрит стоя фильмы сразу на трех экранах, в залах в основном Кандинский, Ларионов, Шагал, Архипенко, Гончарова, Пикассо, Брак, Дали, Утрилло — то есть все те художники, которыми был начат век и которые теперь ближе к Эйфелевой башне, чем к нам. Конструктивизм, кубизм, сюрреализм быстро переходят (если не сказать вырождаются) в абстракцию, и в последнем зале экспозиции так и хочется повесить гигантский знак вопроса с многоточием: что дальше?..
Вокруг искусственного Бобура шумит естественная жизнь. На площади перед ним — это стало уже традицией — идет охмуреж туристов: продаются сувениры, составляются гороскопы, выступают самодеятельные и профессиональные артисты, кто во что горазд: показывают фокусы, глотают огонь, тасуют картишки, поют и пляшут. Сквозь стеклянную стену, примерно с высоты четвертого этажа, повернувшись спиной к залу абстрактной скульптуры, гляжу то на паяца с ключом в спине, которого другой заводит, как игрушку (боже, какой старый номер!), то на гиганта-негра с голубым херувимом на плечах — акробатически-эротический этюд, то на оркестрик, где один музыкант играет, например, на унитазе. Шоколадный йог то и дело вскакивает со своих гвоздей, нервно плюет и кричит прямо в лицо полукругом стоящей публике, что он не намерен страдать из-за каких-то восьми вонючих франков, которые накидали ему в тарелочку.
Я смотрю с улыбкой на этих бродяг, на цыган, на бородатых астрологов и вырезывателей вашего профиля из черной бумаги, — это старинный и вечный Париж, это знакомо, это человеческое. Там, где давно не был, ищешь не новое, а старое, знакомое.
Я хожу потом по Лувру и Версалю, по соборам и кладбищам, мы совершаем почти обязательный туристический ритуал, и, право, это не так плохо, как мы привыкли об этом говорить. Нам предъявляют историю и культуру Франции, нам предлагают сверить наши представления с действительностью, взглянуть заново на то, что кажется незыблемым и однозначным. И вы разочаровываетесь или убеждаетесь, открываете известное, как неизвестное, — искусство, одно искусство, его абсолюты, мысль о них, наслаждение ими, работа осмысления, сопоставление и сравнение идут час за часом, и какое, в конце концов, глубокое наслаждение получаешь от соприкосновения с этими сокровищами и сокровищницами. В чем секрет Джоконды? В в ы р а ж е н и и. Это не просто портрет женщины такого-то века, в таком-то туалете, на таком-то фоне, — все это вы постепенно забудете, — но ее с в е ж е г о, схваченного мастером выражения вы не забудете и не спутаете с другим никогда. Богиня Ника есть высшая точка в искусстве скульптуры, — не зря она и стоит высоко, — кажется, ничего лучше сделать нельзя, да, наверное, и не было сделано. В ней — восторг, майское утро, она похожа на звук фанфары и на мой детский крик: «Ура! Победа!» Все это понятно к а ж д о м у без перевода и пояснений и может быть воспринято каждым — вот что удивительно. Египетская священная кошка, кормящая котят, точно так же похожа на египетскую Исиду, кормящую грудью младенца, как Исида похожа в свою очередь на Богоматерь с младенцем — Христом. Все это — один и тот же ч е л о в е ч е с к и й опыт, психология, нрав, жизнь, красота жизни и покой смерти.
Люди гонятся за б л а г а м и цивилизации, всем нужны штаны и часы, но что же э т о? Это-то что? Все эти предметы, картины, рельефы, обломки, ювелирные штучки, — предметы, не имеющие утилитарной полезности и потому не имеющие, в сущности, стоимости, — что это? Зачем к ним-то валят толпы? Это — ц е н н о с т и. Есть блага и есть ценности. Блага современному человеку очень понятны, ценность ценностей подвергнута ревизии. Старая культура и новая эпоха.
Я сам ловлю себя на том, что все время п р о в е р я ю что-то в себе самом, в своем отношении к нетленным памятникам, вижу их чьими-то еще, не только своими, глазами. На эти памятники опирается вся наша (европорожденная, во всяком случае, или, научно говоря, индоевропейская культура). А я смотрю и вроде бы прикидываю: живо ли это? а нужно ли? а не преувеличиваем ли мы, деятели культуры, р о л ь культурного наследия и его в л и я н и е на н о в ы е поколения?
В любом музее вы увидите маленьких девочек и мальчиков, школьников, которые бродят по залам во главе со своими учительницами рисования. У каждого ксерокопии известных картин с вопросами: что ты видишь на этой картине? видишь ли ты то-то и то-то? понял ли? — и так далее. Смотришь на этих ребятишек, на то, как они щебечут, рассаживаются прямо на полу со своими копиями, и умиляешься.
Но с другой стороны, многое ли они п о й м у т? И не эти ли самые дети, чуть выросши, будут сидеть у «видео» и глотать только кинодетективщину, заводить дикую музыку и вешать у себя на стенке Джоконду с усами, как у Дали, или Джоконду в бикини?
Толпы туристов дежурно бегут по залам и толпятся у картин, но в и д я т ли они их?
Старый мир был похож на старую географическую карту: вот Париж, вот Лондон, Рим, Афины, Стамбул, Петербург. Все. Остального, мол, или нет, или оно не имеет значения. Теперь сморщенный баллончик раздут в свою истинную величину, в гигантский шар, на котором ч е т к о видны все континенты, все страны и все… проблемы. Мир огигантел. Америка, Африка, Азия — СССР, США, Китай, Япония, Великобритания, Индия. Европу сжали со всех сторон проснувшиеся континенты. Каждая национальная культура справедливо выбросила свой флаг и им размахивает. В самом деле, чем храмы Индии хуже Парфенона или «Владимирская богоматерь» — любой другой европейской иконы XII века?..
Но если бы дело было только в этом. Великое движение пролетариата за равноправие и свободу показало (впервые еще во Франции), что лозунг революции «Долой!» касается и старой культуры. В наследии разбираются потом.
Одним из памятных мне мест в Париже был музей Родена. Я отправился туда с трепетом, ходил по нему с грустью, вышел опечаленный, как после встречи с первой любовью тридцать лет спустя. Но дело не в этом. Мы вышли, по небу неслись майские тучи, а по улице — гром, крик и вой. Кордон полицейских зашвырнул нас обратно в переулок. По улице катилась демонстрация, катилась вспять, гонимая полицейскими (или переодетыми солдатами) в касках и полицейскими воющими машинами. Нас предупреждали: прятаться в таких случаях, куда угодно и побыстрее, потому что ни демонстранты (в основном молодежь), ни полиция не щадят никого, кто попадется на пути. Среди демонстрантов было много темнокожих — арабы, турки, африканцы, они заполняют сегодня парижские улицы, как никогда прежде, — и по их яростным лицам, лицам восставших и терпящих поражение рабов, нетрудно было понять: дай им сейчас волю, и они разнесут нас всех — вместе с нашими автобусами, полицией и музеем Родена в придачу.