Изменить стиль страницы

Единственное, что я делал утром, это зевал.

Едва автобус остановился, как я сейчас же вышел и огляделся по сторонам. Вокруг ничего, кроме пыли, неба и восходящего солнца. И не идут мне в голову хоть три малюсеньких слова, чтобы как-то прояснить для себя всю эту обстановку. Кругом ничего. Решительно ничего. Ни улиц, ни зданий, ни углов, ни подъездов, ни дверей, ни окон, ни вывесок — ничего.

Мой дядя Гико говорил, чтобы я ни в коем случае не оставался жить в маленьких городках, вроде того, где я родился, и вот сейчас я не мог дождаться, когда же я наконец попаду из пустыни в большой город и снова начну хоть что-то соображать. Я все более склонен был думать, что моему дяде Гико ничуть не повредило бы, если б он сам покинул наш маленький городок и проехался по пустыне. Наверное, он перестал бы рассуждать обо всем с таким апломбом, если бы днем и ночью со всех сторон его окружала одна пустыня и он все время чувствовал ее угрюмое молчание. Мой дядя Гико не прочел столько умных книг, сколько я, потому что читал он медленнее и с большими трудностями, чем я, но зато все, что читал, он читал досконально и знал наизусть целые страницы из произведений писателей, живших в Европе лет двести тому назад. На своем ломаном английском он, бывало, произносил целые обличительные тирады собственного сочинения. Он частенько говорил, что все люди бараны, но утверждал, что сам он не из числа таких. Я был такой же умница, как мой дядя Гико, но отличался от него тем, что говорил без акцента.

— Уезжай из городишки, отправляйся в Нью-Йорк.

Интересно, думал я, как бы на моем месте чувствовал себя в пустыне мой дядя Гико? Что касается меня, то я чувствовал, что просто ничего не в силах сообразить в таком абсолютно пустом месте. Никакой во мне не было сейчас ни бодрости, ни находчивости. К тому же я чувствовал себя таким одиноким. Вот почему, не будучи искушенным в светской беседе, я все-таки попытался вступить в разговор с единственной особой женского пола в моем автобусе.

— Как называется это место? — сказал я.

Лет ей было, по крайней мере, тридцать пять, и была она очень уродлива.

— Какое место?

— Ну, вот эта земля кругом, — сказал я.

— Не знаю, — сказала она.

На этом наш разговор прервался до следующего вечера, когда она спросила меня, который час, а я сказал, что не знаю.

Да что там час, я не знал даже, какой это день недели. И вообще мне начинало казаться, что все, что я знаю, это то, что я ничего не знаю. Хотелось же мне одного: как можно скорее добраться до Солт-Лейк-Сити, чтобы опять увидеть улицы, и дома, и людей вокруг себя и постараться вернуть свою почерпнутую из книг премудрость, от которой так мало было проку в пустыне.

Дайте мне только снова очутиться в городе, твердил я самому себе. И я докажу, что могу быть не глупее других. Даже, наверно, умнее. Дайте мне только выбраться из этой глуши — и я начну сыпать остротами направо и налево.

Я переоценил свои силы. Стоило мне добраться до Солт-Лейк-Сити, как я растерялся еще больше, чем в пустыне. Я не сумел подыскать ни комнаты за пятьдесят центов, ни ресторана, где бы я смог плотно пообедать за пятнадцать центов. Я чувствовал себя усталым и голодным, мне хотелось спать, я был зол на прохожих, на дома, встречавшиеся на моем пути, и на самого себя — за то, что уехал из дома.

В конце концов я заплатил доллар за крохотный номер в старом отеле. Номер, в котором, как оказалось, жили привидения. Это была самая страшная комната из всех, где мне когда-либо доводилось жить, но в те дни я был молод и упрям, и я оставался в ней ровно столько, сколько потребовалось, чтобы вся дьявольская нечисть, которая за долгую историю человечества так и не обрела материальной оболочки, успела сделать это и чтобы вся гамма нечеловеческих звуков, которые, по утверждениям ученых, не существуют в природе, смогла прозвучать в моих ушах. Я был напуган до смерти. За два часа я так ни разу и не пошевелился в своем кресле-качалке в самом центре комнаты, потому что был уверен: прежде чем я доберусь до двери или окна, что-нибудь обязательно схватит меня и задушит. Комната кишела всякой дрянью. Не знаю, как мне удалось выбраться из нее живым, но мне это удалось.

Я прогулялся по улицам Солт-Лейк-Сити и подыскал ресторанчик, где за двадцать пять центов смог перехватить рубленый шницель.

После этого я вернулся в свою комнатёнку и лег в постель, не сняв даже шляпы и башмаков. Я был намерен стартовать при малейшем сигнале любого бедствия — будь то мятеж, пожар, наводнение, землетрясение или чума. Прежде чем выключить свет я несколько раз потренировался в спринтерских пробежках по маршруту кровать-дверь-коридор. Результат был рекордным: через комнату я перемахивал одним прыжком, а чтобы выбежать на улицу, мне требовалось от трех до четырех секунд. В течение ночи я покидал свою обитель всего три раза и утром встал свежим, как огурчик.

Правда, поднялся я довольно рано, в пять часов, потому что мне очень не хотелось опоздать на автобус, по расписанию отходивший в половине десятого.

В четверть десятого, когда я стоял перед автобусной станцией, покуривая пятицентовую сигару и стараясь вернуть свой молодой антирелигиозный задор, чтобы снова почувствовать себя счастливым, какой-то долговязый мужчина лет пятидесяти, в рабочем комбинезоне, с меланхоличным видом сунул мне в руки брошюрку, говоря: «Сын мой, спасена ли твоя душа?»

Никогда прежде не видел я человека более унылого на вид. Шести футов и двух или трех дюймов роста, а веса не больше ста двадцати фунтов, небритый, только о боге и думает. Сперва мне показалось, что он станет клянчить мелочь, потому что похож он был куда больше на голодного бродягу, чем на святого. Но вместо того, чтобы просить у меня десятицентовик, он вручает мне свою религиозную брошюру и при этом интересуется спасением моей души. Брошюра была озаглавлена «Слово к маловерам», и объект, надо признать, был выбран весьма удачно. Я действительно мало что знал насчет веры. И не очень-то задумывался над спасением своей души. В моих мыслях царила полнейшая неразбериха.

С умным видом попыхивая своей пятицентовой сигарой, я говорю:

— Не думаю, чтобы моя душа была спасена, но попробовать не мешает.

— Брат мой, — говорит уличный проповедник, — я могу спасти тебя с помощью Евангелия Бригхема Янга[1].

— Но через пятнадцать минут я уезжаю.

— Не беда, — говорит он. — Однажды я спас заблудшего за четыре минуты.

— Вот это скорость! А что мне нужно делать?

— Ничего, сын мой, — говорит он. — Ты даже не представляешь себе, как, в сущности, мало надо любому из живущих, чтобы быть спасенным. Да, да, именно любому. Я тоже был когда-то беспутным шалопаем, щеголял в модных одеждах, злоупотреблял спиртным, курил дорогие сигары, играл в карты и кости, пропадал на скачках, водился с уличными девками. Ну и прочее в этом духе. Все перевернулось за одну ночь.

— Как это? — говорю.

— Удача мне изменила, и я не мог уснуть. Вот и провел всю ночь в размышлениях и понял, что я создан вовсе не для того, чтобы идти против правды.

— Какой такой правды?

— Святой правды господа, — говорит проповедник. — Никто из людей, в сущности, не враг правде. И все то безумие, которое творится в мире, от того, что люди сами не знают, чего они на самом деле хотят.

— А чего они хотят? — говорю я.

— Правды. Каждый, кто плутует в картах, водится с женщинами, грабит банки, пьянствует или бродяжничает, занят поисками правды. Ты сказал, сын мой, что куда-то едешь? Куда именно?

— В Нью-Йорк.

— Ну, — говорит он, — там тебе правды не сыскать. Я знаю, ведь за последние тридцать лет я был там шесть раз. Можно обойти хоть весь свет и не найти ничего, ибо такие ищут. Все, что требуется, это изменить собственный взгляд на мир.

— Наверное, это не так уж трудно?

— Легче всего на свете.

— Тогда по рукам. Терять-то мне все равно нечего. Ну, а как менять свой взгляд?