Изменить стиль страницы

— Она не прыгнет, — очень спокойно сказал, как само собой разумеющееся.

— Может, мне стоит выстрелить? — спросил другой.

— Не будь дураком, — тот, что с копьем впереди стоял, ответил спокойно. И тогда попятились молодые, а потом свернули на соседнюю тропинку и стали обходить зверя, оставляя его справа. И еще собак придерживали, чтобы не бросились вперед, не встревожили и не разозлили пуму. Так и обошли зверя, оставляя ему прямую дорогу и избегая неприятностей. И как понял Иш, вовсе не боялись они пуму, просто не хотели лишних неприятностей, но, с другой стороны, ведь и зверь не боялся людей. Может быть, потому, что не было в руках человека больше ружей, а может быть, потому, что совсем мало людей продолжало ходить по этой земле и зверь просто мог не видеть никогда раньше человека и не знать, какими опасными могут быть эти, на первый взгляд, совсем не опасные двуногие. А может быть, беспомощный старик стал им обузой, и если бы не он, никогда бы не уступили люди дорогу зверю. Но все равно не мог не думать Иш, что потерял человек свое главенствующее положение в мире и уже как на равных, без былого высокомерия, смотрит на дикое зверье. И почему-то жалко ему стало людей, и подумал Иш, что это, должно быть, плохо, а молодые шли вперед, и, кажется, ничего их не волновало, кроме шуточек, которыми они без устали перекидывались. И совсем не чувствовали они себя униженными оттого, что уступили дорогу пуме. Как не чувствовали бы себя униженными, переступая ствол упавшего дерева или обходя руины каменного дома. И снова впал в забытье Иш и очнулся лишь на подходе к мосту. И снова в нем проснулся интерес к окружающему, и снова испытал он желание прочесть молодым маленькую лекцию из истории Старых Времен. Рассказать, что такое был мост, когда по всем его шести полосам нескончаемым потоком неслись, ревя моторами, навстречу друг другу машины; и только самоубийца рискнул бы перебежать с одной стороны моста на другую. А сейчас шли они спокойно по центральной осевой, и, когда дошли до первых пролетов восточной части моста, понял Иш, что, несмотря на ржавчину, почти не коснулось время моста. Правда, дорожное покрытие заметно пострадало. Трещины бетон на части взломали, просело оно вниз целыми секциями, и видно было, что башни моста уже не по ровной прямой шли, а как бы расступались в разные стороны. А в одном месте зиял настоящий провал, и им пришлось перебираться по узкой балке. И когда взглянул Иш со спины молодого вниз, то увидел голые фермы и морские волны, хлещущие по стали опоры. И где попадала соленая вода на сталь, там заметнее всего были видны следы коррозии, разрушающей металл.

По той дороге всю жизнь будет брести путник, и не будет той дороге конца. По той реке будет плыть он всю жизнь, и не кончится река, и никогда не увидят глаза его моря. Эта тропинка будет вечность извиваться меж высоких холмов, и не будет ей ни конца, ни края. А этот мост никогда не пройдет человек из конца в конец. И счастлив будет лишь тот, кто в туманной пелене и низких черных тучах увидит — или покажется ему, что увидел, — размытые очертания другого — такого далекого берега.

И снова Иш не видел и не помнил ничего, пока не очнулся, чувствуя, что сидит на чем-то твердом и спиной упирается во что-то твердое и ноги его стынут от холода. И следующим пришло ощущение, как кто-то растирает его руки, и вот тогда он окончательно пришел в сознание. И понял он, что сидит на бетонном покрытии моста и спиной опирается на стальные прутья перил. Но сначала он молоток свой увидел — свой старый молоток, который стоял вниз головкой, и рукоятка его, как обычно, застыв в воздухе, строго вверх указывала. А рядом двое молодых, каждый со своей стороны, растирали ему руки. Хотели, наверное, чтобы снова побежала по венам кровь, попадая в старческие пальцы. А рядом еще двое молодых стояли, и на их лицах тоже застыло выражение беспокойства и хмурой озабоченности. И еще Иш понял, что ледяными сделались ступни его ног; а может, не замерзли они вовсе, а просто потеряли всякую чувствительность от холода, который зовется холодом смерти. Снова чистота и ясность к разуму его возвращались, и понял он, что не очередной старческий провал памяти он пережил, а страдает от паралича или сердечного приступа и что молодые по-настоящему испуганы. Он видел, как шевелятся губы Джека, будто он что-то говорит, но ни один звук не долетал до его слуха. Странно, зачем Джек это делает? А губы Джека шевелились все быстрее и быстрее, словно уже не просто говорил он, а в крике выплескивал слова. И не сразу понял Иш, что это не Джек дурачится — это он сам ничего не слышит. И мысль эта не причинила ему боли, а даже наоборот, порадовала, ибо знал он, что не будут теперь давить на него чужие слова, как всегда давят на тех, кто может слышать. А когда и у других молодых губы зашевелились, понял Иш, что и они заговорили. Совершенно ясно понял — молодые отчаянно хотят сказать ему что-то очень важное. И тогда качнул он головой, совершенно сбитый с толку отчаянными попытками молодых сделать так, чтобы услышал их никчемный старик. И даже попытался сам сказать, что не слышит их, но понял — ни язык, ни губы больше не слушаются его. И это открытие совсем не понравилось Ишу, ибо понял он, какой обузой станет, если не сможет больше говорить сам, а никто не сможет прочесть, что напишут его старческие руки. Весь день молодые к нему уважительно, даже по-дружески относились. А сейчас видел Иш, как раздражены и сердиты они. Они размахивали руками, жестами что-то настойчиво от него требуя. И кажется, им было страшно, что старик не сделает то, чего от него просят. И почему-то все время на молоток показывали, но не считал Иш молоток важной вещью, чтобы в эту минуту о нем задумываться. Но с каждой минутой обступившие его молодые становились все настойчивей и нетерпеливей, и вот кто-то первый уже начал щипать его. И Иш почувствовал боль, потому что тело его еще продолжало чувствовать, и тогда ему показалось, что он закричал от боли, и даже слезы подступили к глазам. И ничего не мог он с собой поделать, хотя было ему стыдно и понимал он, что не к лицу слезы Последнему Американцу. «Как странно это, — думал он, — быть состарившимся Богом. Они поклоняются тебе и тут же позволяют так дурно с тобой обращаться. А если ты не хочешь делать того, что хотят от тебя, то делают так, чтобы заставить силой. Это несправедливо». И тогда, напрягая разум свой и следя за их жестами, понял Иш, что хотят молодые узнать, кому отдает он молоток свой. Молоток этот всегда Ишу принадлежал, и никто никогда не требовал, чтобы отдал он его кому-то другому, но сейчас все равно было Ишу, а главное, хотел он, чтобы прекратилась эта боль от щипков. Руки его еще двигались немного, и тогда рукой показал он, что молодой по имени Джек должен взять молоток. Джек взял молоток, выпрямился и стоял так, а молоток мерно в его правой руке покачивался. И когда трое остальных почтительно отступили, почувствовал Иш вдруг странную боль и печаль ощутил за судьбу молодого, на которого рукой указал, жестом этим передавая молоток по наследству. А молодые, кажется, вздохнули облегченно, что акт наследия совершился, и больше уже не тревожили старика. И отдыхал Иш покойно, как человек, сделавший в этом мире все, что хотел сделать, и наконец обретший покой и мир в душе своей. Теперь он знал — знал, что умирает на этом мосту. И помнил, что много людей умерло на этом мосту. Он и сам мог много лет назад умереть здесь во время какой-нибудь случайной автомобильной катастрофы. А теперь он намного пережил свой старый мир, но все равно будет умирать здесь, на этом мосту Так или иначе — конец всегда приходит, и потому он чувствовал удовлетворение. И тогда он вспомнил начало строки, прочитанной в какой-то книге, прочитанной в те годы, когда так много прочел он всяких книг: «Род проходит, и род приходит…» Но бессмысленной казалась ему эта строчка без второй половины. И он не стал вспоминать ее, а взглянул на молодых хотя какая-то серая пелена застыла в его глазах и мешала видеть отчетливо. Но все равно увидел, как, высунув языки, лежат тихо рядом две собаки, и молодые, образовав полукруг, сидят на корточках подле него и смотрят в его лицо. Трое — плечом к плечу друг к другу, а один… отдельно. Какие все-таки молодые они были. Даже в сравнении с ним молодые, а если с историей человечества сравнивать, то на многие тысячи лет моложе Он — последний из старых; они — первые из новых Но повторят ли новые путь, по которому уже когда-то прошагали старые, он не знал и, наверное, только сейчас осознал, что не хочет он повторения прежнего жизненного круга. И вспомнил он неожиданно, чем строил, как добивался человек цивилизации, — о рабстве вспомнил, о завоевателях, о войнах и тяжком гнете. Не стал больше Иш на молодых смотреть, и взгляд его, последний раз скользнув по их лицам, застыл на некогда великом творении человеческих рук. Знал Иш, что умрет скоро, и потому мост для него ближе и понятнее был, чем стоящие на нем люда. Ведь и мост когда-то цивилизации принадлежал. И еще удивился Иш, когда невдалеке увидел машину, а вернее, то, что осталось от машины. Не сразу, но вспомнил Иш маленькую двухместку, все эти годы про стоявшую здесь. Краска на кузове от непогоды отслоилась и выцвела, и не только колеса, но и рессоры ослабли и просели, и потому касалась машина днищем бетонных плит дороги. И весь верх ее побелел от птичьего помета. Забавно, сколько важных вещей он за эти годы забыл, а эту двухместку, ничего для его жизни не значащую, до сих пор помнит. И фамилию владельца тоже помнит — Джеймс Робсон. А инициал второго имени — или Е, или Т, или А, или что-то в этом роде. И жил этот человек на номерной улице Окленда. Только на одно короткое мгновение задержался взгляд Иша на двухместке, а потом чуть выше поднялся, и тогда увидел он высокие башни и плавно свисающие, совершенные дуги могучих стальных тросов. Похоже, что хорошо сохранилась эта часть моста. Видно сразу, что долго простоит, много за это время поколений людских сменится. Правда, и перила моста, и башни, и тросы — все это рыжий слой ржавчины покрывал. Только верхушки башен не красными были, а сияли белизной от помета многих поколений морских чаек. Но Иш знал, что не могла глубоко въесться ржавчина. И хотя еще многие годы может простоять мост, но с каждым годом все глубже и глубже начнет вгрызаться ржавчина в незащищенную сталь. Или вздрогнет земля от толчка землетрясения, сдвинутся мощные опоры и в какой-нибудь осенний штормовой день рухнет вниз целый пролет. Как и сам человек, так и творение рук его не может жить вечно. И хотя не мог он уже повернуть головы, но стоило лишь на мгновение зажмурить глаза, как представил Иш крутую дугу окружающих Залив холмов. Не изменились холмы с тех пор, как погибла цивилизация. Жизнь человека — лишь короткий миг в сравнении с жизнью гор, вот почему, пока будут рядом Залив и холмы, умрет он в том же мире, в каком и родился. А открыв глаза, увидел он два вытянутых пика на гребне холмов. «Две груди» — так называли их люди, и вид их заставил Иша думать об Эм, а потом в памяти ожили полузабытые воспоминания — воспоминания о матери. Земля, Эм и мама — все смешалось в его умирающем сознании, и он был даже немного рад, что именно с такими мыслями уходит. «Нет, не так, — ворвалась в холодеющее сознание новая мысль. — Я должен умереть, как прожил свою жизнь, — при свете разума. Жизнь, освещенную светом моего собственного разума. Эти холмы хоть и приняли форму грудей — это не груди Эм и не груди моей матери. Они примут меня, они примут мое тело — но не будет в них любви. Им все равно будет. А я тот, кто теперь знает пути мира, и знаю я, что хоть и называют люди холмы вечными, они тоже меняются и всегда будут меняться…» А умирающему старику так хотелось посмотреть на то, что никогда не изменится. А смертный холод уже до пояса поднялся, и онемели, бесчувственными стали пальцы рук, и свет начал меркнуть в его глазах. И застыл его взгляд на далекой цепи гор. Последние силы собирал Иш. Он боролся. Он на прошлое и на будущее одновременно смотрел. Что значило все это? И что сам он в этой жизни свершил? Суета. А он покой теперь обретет и вернется к холмам. И если похожи холмы на женские груди, значит, и в этом какой-то смысл есть и покой. И хотя, затянутый смертным туманом, тусклым стал свет в глазах Иша, все же посмотрел он на молодых. «Они предадут меня земле, — подумал он. — Я тоже предавал их земле. Только этим и живет человек. Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки».