— Тогда…

— У меня есть предложение. Мой модуль в полном порядке. Не такой шикарный, как твои апартаменты, но жить можно. Уходи. Забирай своего Ланселота и уходи.

— А Гвиневера?

— Ее оставь.

— Зачем это тебе, Мордред? Ты же старатель. Если все пойдет, как оно шло до сих пор, планету откроют, и ты здесь окажешься первым. У тебя есть все шансы разбогатеть.

— Я передумал. Мне понравилось здесь. Я хочу пожить в свое удовольствие. Королем я еще не был.

— Тут надо быть не просто королем. Надо быть Артуром.

— Кто сидит в замке, тот и Артур.

— Нет.

Мне было трудно дышать. Это просто нервы, уговаривал я себя, еще рано.

— Рыцари…

— Они вроде нашли Грааль, нет? Впрочем, если они вернутся, я смогу с ними управиться.

— Они не признают тебя королем! Никто не признает! Даже королева!

— Почему? Я ведь твой родич! Теперь я расскажу им правду, — что я твой незаконный сын, утерянный во младенчестве.

— У меня нет детей.

— В каком-то смысле, — задумчиво произнес Мордред, — рядом с ними мы родичи.

— Я не хочу такого родства. Мне не нужно…

— Поэтому ты и заперся здесь со своими андроидами. Все сисадмины не могут ладить с природными людьми, это каждый знает. И если все-таки прилетит инспекция…

— Да. Если прилетит инспекция.

— Я скажу им, что ты не выдержал общества природного человека, свихнулся, повредил регенератор, а сам смылся. Кому из нас поверят? Все знают, что сисадмины — психи.

— Ланселот, — сказал я беспомощно.

— Мерлин, — ответил он тут же.

Мерлину они могут поверить. Если восстановят. И он им расскажет — что? Что я не просто сошел с ума, но сделался социально опасен? И специально вывел его из строя, чтобы он не мешал мне осуществлять свои злодейские планы?

— А если я откажусь? Не уйду?

— Големба, — сказал он, — тогда ведь тебе придется умирать со мной. Подумай хорошенько. Ни рыцарей, ни Мерлина. Только дура Гвиневера, и Ланселот, который поклялся не причинять мне вреда, и ты. Я не отойду от тебя ни на шаг… Я буду нашептывать тебе в ухо. Я буду рассказывать тебе про шлюх в станционных борделях, про мелкие пакости, аферы, про своих дружков, про свои сны и юношеские поллюции. Я буду рассказывать тебе про тебя. Ты это выдержишь?

Я молчал.

— А потом, Големба, в один прекрасный день ты сам выбросишься во-он с той площадки. Погляди на нее хорошенько, Големба. Там невысокие перила… А я… как знать, быть может, тот, запасной патрон все-таки в замке?

Я молчал.

Вот оно, думал я, так или иначе, но все приходит к одному, и если ты — король Артур, то должен быть и Мордред, и если есть Гвиневера, то должен быть Ланселот. И рано или поздно все рыцари уходят, и королева обращает свой взор к другому, и король остается один, и Мерлин засыпает, и король покидает Камелот, и приплывает к берегу озера чудесная барка… Я — король Артур, и потому все происходит, как надо. Ведь Мордред, тот, настоящий Мордред, тоже вожделел королеву и даже почти получил ее, но Ланселот…

— Что ж, — сказал я, — идем.

Ланселот не пошел к королеве. Он топтался у двери, не решаясь войти, ибо я ему не велел сие делать.

— Ланселот, — сказал я, — во исполнение некоего обета я вынужден покинуть замок. Оставляю Камелот на тебя. Проследи, чтобы моя королева ни в чем не нуждалась. Ежели все же вернутся рыцари, вели им совершить паломничество к тому шатру, где ты пленил сего злосчастного рыцаря, ибо как раз туда я и удаляюсь. Сей же злосчастный рыцарь остается здесь на правах почетного узника. Не препятствуй ему в его трудах, но не выпускай его за ворота замка. И не подпускай к королеве, хотя бы для этого тебе пришлось ночевать в ее покоях. И к себе не подпускай его ближе, нежели на длину копья. Ты меня понял, Ланселот, друг мой и защитник?

Он преклонил колено предо мною в знак того, что все исполнит, как должно.

Потом повернулся к Мордреду.

— Будь проклят тот день, когда я пленил тебя, — сказал он, — и будет благословен тот день, когда ты пожалеешь о том, что сотворил.

— Вот так, — сказал я.

— Не тревожься, мой король, — сказал Ланселот. — Я все понимаю. Я сделаю все, как надо.

Мордред вытаращился на меня, в сумерках глаза его казались черными провалами.

— Ты готов рискнуть жизнью и пойти один, и все для того, чтобы оставить ее ему, а не мне? Ты и впрямь сумасшедший, Големба.

— Да, — сказал я и впервые поглядел ему в глаза без страха и стыда, — я сумасшедший.

* * *

Я вновь повернул драгоценный кабошон, и черные ворота сомкнулись у меня за спиной.

Чужое яростное солнце било мне в глаза, — несмотря на защитное стекло, — я ощущал, как горят и опухают веки. Тело, казалось, разбухло и заполняло весь объем гермокостюма так, что между ним и термобельем не осталось ни малейшего зазора. Мой конь мерно вибрировал, и окружающее казалось мне чередой светлых и темных пятен. Когда я закрывал глаза, под веками вспыхивала пурпурная сетка.

Я миновал равнины, поросшие высокой травой, стебли которой мягко шевелились даже в безветрии. Рой златобрюшек стоял над травой, и это подсказало мне, что там, под зеленым покровом, прячется трясина. И верно — огромный пузырь вспух над безобидной с виду поляной, он рос, переливался под солнцем белым и зеленым и наконец лопнул, оставив после себя быстро затягивающуюся воронку. Я поглядел на запястье. Искомое место Ланселот пометил маячком-вымпелом в знак того, что посвятил свой подвиг моей королеве, и сейчас пеленгатор пульсировал рубиновым светом на половине девятого.

Запахи, разумеется, я чуять не мог, но твердо знал, что вокруг пахнет прогретой травой, и тиной, и чужими цветами, и метаном… Небо накренилось, и падало на меня, и никак не могло упасть, я пересекал равнину, отгоняя видения. Говорят, в такие минуты вспоминаешь о детстве, цепляясь за то, что тебе дорого, я тоже вспоминал и пытался прогнать эти воспоминания, ибо там был лишь страх, и позор, и отчаяние, и насмешки сверстников, и бессильная ненависть, и одиночество. Я видел неуклюжего, нелепого подростка, вечно говорящего не то, поступающего не так, пытающегося понравиться и раз за разом терпящего поражение, и даже сквозь непроницаемую оболочку гермокостюма я, казалось, видел, как набухают и пульсируют шрамы на запястьях. В ушах стоял неумолчный гул, словно от жужжания миллионов мух, но это моя собственная кровь колотила по барабанной перепонке и просилась наружу, и что-то липкое, соленое текло по верхней губе и затекало в рот, и я не мог стереть это, ибо рука натыкалась на стекло гермошлема, а в глазах плавали рои красных мушек, язвивших веки, и я смаргивал их и все никак не мог сморгнуть.

Потом я обнаружил себя бредущим среди возносящихся к небу камней. Как я здесь оказался? Почему шел пешком? Куда подевался мой конь? К седлу было приторочено электрокопье — оно тоже пропало. Небо сплошь было исчерчено лиловыми и багряными полосами, разбухшее солнце падало за горизонт, скалы окружили меня, точно Хоровод Великанов, который Мерлин воздвиг для отца моего Утера Пендрагона…

Одна из скал пошевелилась, — я замер, не в силах отвести взгляд.

От утеса отделилась рогатая голова, вниз скользнуло чешуйчатое туловище. Глаза дракона отражали багрянец неба, вертикальные зрачки были, как черные пропасти. Он был гораздо больше, чем я представлял по рассказам Персиваля, он раскачивался взад-вперед на фоне ало-голубого неба. Он зашипел на меня, широко разинув пасть, в которой трепетал раздвоенный язык, потом скользнул вперед, и я, в ужасе и смертной тоске закрыв глаза, почувствовал, как чешуйчатое тело трется о гермокостюм. Дракон игриво боднул меня рогатой головой и вновь скользнул во тьму, где копошилось его потомство, мягкие бледные создания с мягкой кожей, покрытой неокрепшей чешуей.

Я стоял меж зубчатых скал, и пот заливал мне глаза, и я не мог стереть его, потому что мешал шлем.

— Персиваль, — прошептал я, но звук не вышел наружу из-под пластика.