Изменить стиль страницы

На деревенской улочке голые дети кидали друг в друга комки засохшей грязи. Пыль заставила Гиконьо зажмурить глаза, запершило в горле. Тыльной стороной ладони он смахнул навернувшиеся слезы и зашелся злым, нервным кашлем. Только малыши и женщины встречались ему. Женщины были незнакомые. Он спрашивал их, как пройти к хижине Вангари. Одни глядели на него с неприкрытой враждебностью, другие лишь равнодушно качали головами. Он сердился и дрожал от нетерпения. Наконец какой-то мальчишка вызвался показать ему дорогу. Он был уже рядом с домом, и злость прошла, уступив место тревоге. Сейчас он увидит ее… Что сказать ей, с чего начать? А вдруг она ушла на реку или в Рунгей, в лавку? Сможет ли он перенести еще хоть час разлуки?

Он почти столкнулся с нею на пороге. Секунду или две она глядела на него молча, потом хрипло вскрикнула и, не сомкнув искривленных в крике губ, отступила на шаг, точно пропуская его в дом. И тут Гиконьо увидел, что за спиной у нее привязан ребенок. Руки, поднятые для объятия, застыли в воздухе и безвольно упали. Судорожно сжалось горло.

— Ты? — первой заговорила Мумби.

— Я. Не ждала? — шепотом отозвался он. Дым от очага защипал глаза, и он шарахнулся назад, к двери. Мумби не сдвинулась с места. Заплакал ребенок, и Мумби посмотрела на малыша взглядом, полным материнской нежности.

— Ты! — повторила она. — Я ждала тебя, но не надеялась, что это будет так скоро.

— Так скоро? — эхом откликнулся Гиконьо, окинув внутренним оком путь длиною в шесть лет. Неужели все это ему не снится? Он не понимал того, что она говорит…

На голоса из хижины вышла Вангари, бросилась к Гиконьо.

— Сынок! — запричитала она, обняв и притянув его к себе. По щекам у нее катились слезы.

Гиконьо словно оцепенел в объятиях матери. Он прекрасно знал: младенец на спине у Мумби не мог быть его ребенком. Значит, пока он был в лагере, Мумби спала с другими мужчинами. Значит, годы томительного ожидания, наивные надежды, шаги по цементу — все напрасно?.. «Убить ее и ее отродье… Покончить с этим унижением!» — пронеслось в голове. Он с отчаянной решимостью высвободился из объятий Вангари, но тут же остановился, словно к земле прирос. Вангари кинула осторожный взгляд в сторону Мумби, но той уже не было: из хижины доносилась колыбельная песня.

— Пойдем, — сказала Вангари. Гиконьо покорно поплелся за матерью в дымную хижину и опустился на скамью. Мумби, стоя, кормила младенца грудью и время от времени украдкой поглядывала на мужа. «Смеется надо мной», — решил Гиконьо.

Его взгляд безучастно скользил по стенам хижины, по Вангари, по Мумби, отыскивая, на чем бы задержаться. Спазм горечи, сдавивший его несколько минут назад, сменился тяжелой, цепенящей вялостью. Жизнь лишилась красок, превратилась в бескрайнюю, плоскую пустыню. Исчезли долины, горы, ручьи, деревья. А онто еще представлял себе жизнь в виде нити, из которой можно плести узоры по своему вкусу!.. Устал он, устал! Где-то в дальнем уголке ума возникли слова. Гиконьо механически пошевелил губами, и они вылетели наружу, прозвучали четко, не выражая никаких чувств, кроме, быть может, равнодушного стороннего любопытства.

— Чей ребенок?

Мумби посмотрела на Гиконьо и тут же отвела взгляд, не вымолвив ни слова. У Вангари душа болела за обоих. Боль сына и страдание дочери — какими словами исцелить их? Она давно думала о том, как трудно придется сыну, когда он узнает, и страстно хотела поддержать, утешить его. Но она должна открыть ему правду.

— Каранджи! — выпалила Вангари и застыла: что будет дальше? Она думала: он застонет, закричит, кинется на Мумби — ждала чего угодно, но только не этого необъяснимого неестественного равнодушия.

— Каранджи, моего приятеля? — переспросил он тем же бесстрастным, ничего не выражающим тоном. Казалось, он скорее озадачен, чем уязвлен.

— Да. Всякое бывает, — отозвалась Вангари и вновь выжидательно замолчала.

Ребенок у груди Мумби успокоился и заснул. Она осторожно присела на скамью. Подавшись вперед, нежно поддерживала левой ладонью его спинку и голову. Локоть правой руки уткнулся в колени, а пальцем Мумби слегка оттянула книзу губу, обнажив молочно-белые зубы.

Гиконьо не шелохнулся. Он сидел, откинувшись назад, опираясь спиной о столб. Его невидящие глаза то быстро обегали хижину, то застывали в неподвижности. Он думал о том, что, наверное, не было ночи в течение всех шести лет, чтобы Мумби не изменяла ему с кем-нибудь. Но и эта мысль его не тронула. Он не чувствовал боли, точно был под наркозом, и сам не понимал, что с ним, откуда это безразличие и опустошенность.

— Мама, я устал. Путь был неблизкий, мне хочется спать, — только и сказал он. Вангари, совсем сраженная, широко раскрыла глаза. А Мумби лишь теперь заплакала.

Но заснуть он не мог. Лежа на спине с открытыми глазами, он не только слышал, но и всем существом своим ощущал неровное, прерывистое дыхание обеих женщин. Шесть лет он ждал этого дня, шесть лет и семь лагерей, и все время убеждал себя, что смысл жизни в том, чтобы когда-нибудь вернуться к Мумби.

Все остальное не имело значения. Тот лагерь или другой, в горах или в пустыне. Хоть в аду — лишь бы вернуться к той, с кем его разлучили! Мог ли онпредвидеть, что это будет возврат к одиночеству? И эта долина отчужденного молчания, которая разделяет их теперь, — можно ли ее пересечь? Стоило ли тратить столько усилий ради того, чтобы на другом краю долины увидеть неверную жену, которая улеглась в постель к любовнику, едва муж скрылся извиду? Нет, это молчание останется навеки. Прежде в мастерской он объяснялся с матерью без слов. Нужно было заглянуть только ей в глаза, чтобы понять все ее страхи, и терзания, и надежды, которые она связывала с ним. Раньше, в старой деревне, в родной хижине, мать держалась уверенно, с достоинством. Он мог во всем на нее положиться. Когда она уходила на реку, или в лавку, или в поле, ему чего-то не хватало, он ждал ее возвращения. А потом появилась Мумби, и жизнь в старой хижине озарилась новым светом. Мумби клала ему голову на грудь, она жила и дышала с ним рядом и без слов научила его понимать, что такое женщина. В их близости был смысл жизни, ее цель. Богатство и власть сами по себе бесполезны, если они лишены чудотворной, животворящей, солнечной силы любви. А безмолвие, в которое он теперь погрузился, означало смерть. Он лежал в темноте, и множество мыслей жалило его воспаленный мозг. Ну да, может быть, утро вечера Мудренее.

Но и утреннее солнце не принесло облегчения. Было еще совсем рано, когда проснулся ребенок, настойчиво требуя внимания. Мумби раздула огонь в очаге и поднесла младенца к груди. Ребенок не умолкал, его крик был для Гиконьо худшей пыткой. «Трахнуть его оземь — сразу бы умолк», — злобно думал он, боясь пошевелиться. Он не хотел глядеть на Мумби, не хотел видеть ее глаза, нос, рот — а какою радостью было одно воспоминание о ней в лагере! Теперь — Гиконьо содрогнулся — нежные руки Мумби нянчат чужого ублюдка. Ребенок все же затих, жадно припал к материнской груди. А может, малыш не виноват? За что его убивать. Только он всегда будет напоминать Гиконьо о прошлом, о том, что другой мужчина ласкал Мумби, что ее плоть взрастила чужое семя. Не раз и не два — целых шесть лет она изменяла тому, что связывало их. А может, и раньше между ними не было подлинной душевной близости? И возможна ли она вообще между мужчиной и женщиной? Каждый живет ради себя и умирает в одиночку, как Гату. Гиконьо смаковал внезапно осенившую его мысль, хотя удовольствие это было сомнительное. Впрочем, ему она казалась мрачным откровением. Человек одинок вечно, в жизни и смерти, — вот в чем высшая истина.

Он вышел из хижины, насквозь пропахшей дымом, и побрел по улицам нового, без него отстроенного Табаи. Пыль шлейфом вилась за ним. Ему не хватало воздуху. Новая деревня с ровными и безликими улицами казалась еще одним концлагерем. Будет ли этому конец? Куда же теперь? Дорога незаметно привела его в Рунгей. Индийские лавки перебрались в другое место, в хорошие каменные дома. Электрическое освещение, асфальтированные улицы — все как в большом городе. А из водосточной канавы воняет. Год, наверное, не чистили. Наконец он добрел до африканских лавчонок, оставшихся на прежнем месте. Все они были закрыты. Трава и кусты захватили прежнюю базарную площадь, приступив вплотную к стенам заброшенных хибарок. Стены зияли дырами, двери выломаны, стекла разбиты — кругом развалины. У одной из дверей Гиконьо подобрал треснувшую доску. Буквы на ней выцвели, потеряли крючки и хвостики, и Гиконьо с большим трудом сложил из них слово, некогда красовавшееся на вывеске: «Гостиница». Он заглянул внутрь. Куча земли, черепки глиняной посуды осколки блюдец и стаканов. Он постучал по стене, ковырнул ее острым концом доски — штукатурка, отваливаясь огромными кусками, посыпалась вниз. Казалось, и сама стена вот-вот рухнет на него. Гиконьо выскочил на улицу и опрометью кинулся прочь из населенного одними призраками Рунгея. Он остановился, только когда ноги вынесли его в поле. Позже он узнал, что закрыть африканские лавки распорядилось правительство. Это было наказание жителям холмов. Переведя дыхание, он поплелся по тропе, извивающейся между обнесенных живой изгородью клочков земли, — одновременно с постройками новых деревень англичане затеяли передел земельных участков. Гиконьо не видел всех этих перемен. Он шел, испуганно вздрагивая всякий раз, когда задевал за ветку или куст высокой травы. Взобравшись на вершину холма, он остановился и окинул взором новую деревню: тесно сгрудившиеся хижины, жизнь друг у друга на виду. Голубой дымок, поднимавшийся от крыш, таял в ярком сиянии полуденного солнца. Вчера было по-другому. Дым собирался в одно неподвижное, нависшее над деревней облако. Кроваво-красные лучи закатного солнца, наткнувшись на него, желтели, тускнели и пропадали в серой мгле. Но вчера деревня не казалась ему мрачной. А сегодня даже солнце не красит ее. Куда податься? Может, уехать далеко-далеко… Но куда? Шаги по цементу, плач ребенка и этот полный материнского обожания взгляд — от них никуда не уйдешь.