Изменить стиль страницы

Муго шагал размашисто, точно боялся опоздать куда-то. В голове, сменяя друг друга, с удивительной яркостью возникали картины прошлого. Словно молния рассекала ночное небо и вырывала из мрака то один, то другой уголок его памяти. В этих мгновенных вспышках умещалась вся его жизнь. Он пытался задержаться на том, что не вызывало боли и горечи. Вспомнил митинг. Потом мысли перескочили на вчерашних гостей. «Да судит нищих народа, да спасет сынов убогого и смирит притеснителя». Слова эти заворожили его. Снова замерцал в душе прежний огонек. Он остановился как вкопанный. Но внезапно другие мысли, стремительные, как порыв ветра, задули огонек. Они явно его подозревают — иначе не стал бы Генерал Р. устраивать ему этот допрос. С кем Кихика должен был встретиться через неделю?.. С Каранджей?.. Не могут, не могут же они в самом деле венчать лаврами того, кто так подло предал Кихику…

Тяжкий груз страхов, надежд и сомнений лежал на сердце Муго, когда вечером в его хижину вошел Гиконьо. Какое-то время оба молчали, явно смущенные обществом друг друга.

— Садись. — Муго показал на скамейку у очага.

— Не ждал меня? — усевшись, виновато произнес Гиконьо.

— Да нет, почему… Ты пришел узнать мое решение?

— Нет, не за этим. — И он заговорил о поездке в Найроби, о беседе с депутатом.

Сидя напротив Гиконьо на кровати, Муго ждал, что же он скажет дальше. Их разделял очаг, сложенный из трех камней. В нем бушевало пламя.

— Но и не это привело меня сюда. На душе у меня скверно. — Гиконьо вымученно улыбнулся. — Хочу задать один вопрос, за тем и пришел. — И вновь наступила томительная пауза.

От страха и любопытства сердце Муго екнуло.

— Может быть, ты и не помнишь, но однажды мы попали в один лагерь… — осторожно начал Гиконьо, точно нащупывал дорогу в темноте.

— Правда? — У Муго отлегло от сердца, но настороженность не исчезла. — Столько пароду через них прошло, разве всех упомнишь, — поспешил добавить он.

— Это был лагерь Мухия. Мы услышали, что тебя должны привезти. К тому времени мы знали и о голодовке, и о Рире. Конечно, не от англичан. Они из этого делали тайну, только мы все равно пронюхали.

Муго вдруг ясно увидел Риру и то, как Томпсон избивает его. А от лагеря Мухия в памяти осталась лишь колючая проволока и плоское, выжженное солнцем нагорье. Впрочем, большинство лагерей было на выжженных солнцем нагорьях.

— Зачем об этом вспоминать? Охота тебе ворошить прошлое!..

— А ты можешь хоть на минуту забыть?

— Стараюсь. Да и правительство нас к этому призывает.

— А я немогу… И не смогу никогда! — закричал Гиконьо.

— Тебе здорово досталось? — участливо спросил Муго.

— Разве в этом дело?.. Знаешь, меня ни разу не избили. Даже удивительно…

— Я знаю, были такие, кого и не трогали.

— А тебя били?

— Счет потерял.

— И ты выдержал, не сознался. Мы восхищались твоей стойкостью, а сами не знали, куда деваться от стыда.

— Так ведь не в чем было сознаваться…

— А я… я сознался… Да что там, я на все готов был, лишь бы вернуться.

— Что ж, у тебя семья: жена, мать…

— Хорошо, хоть ты понимаешь…

— Ни черта я как раз не понимаю! — внезапно вскинулся Муго.

— Вспомни, что ты говорил тогда.

— Когда?

— На том митинге. Помнишь? Многие из нас выступали, только почти все кривили душой — стыдились людям правду сказать, разглагольствовали о верности общему делу, о любви к родине. А ведь знаешь, был момент, когда мне стало безразлично, получит страна свободу или нет. Я хотел одного — домой вернуться. Любой ценой! Пусть Кения достанется белым — все равно!.. Я преклоняюсь перед такими, как Кихика. У них хватило мужества умереть за правду. А я трус. Вот почему мы в лагере гордились тобой и в то же время злились, даже ненавидели тебя. Нам бы брать пример с таких людей, да кишка тонка. Мы просто-напросто трусили.

— Нет, это не трусость. На вашем месте я бы вел себя точно так же.

— Но на деле было по-другому…

— Хочешь знать, почему? — запальчиво перебил его Муго. Но искушение исповедаться тотчас исчезло. — Меня никто не ждал дома, — сказал он тихо, бесстрастно. — Пожалуй, мне даже не хотелось возвращаться.

— Нет, не в этом дело. — Гиконьо захлебывался от восхищения. — В твоей груди сердце мужчины. Такие, как ты, заслужили, чтобы первыми вкусить от плодов независимости. А что мы видим? Кто разъезжает в длиннющих машинах и меняет их каждый день, словно сорочки? Они пальцем не пошевелили во время войны за свободу, отсиживались в школах, университетах, в разных конторах. А теперь на митингах они громче всех кричат: «Ухуру, славная свобода, за которую мы сражались!» Это они-то сражались? Щенки! Молокососы! Для них страдание — пустой звук. Им бы послушать твою речь тогда… Ты говорил так, будете в сердце моем читал…

— Извелся, вспоминая о доме? — Муго спросил об этом вскользь, равнодушно, давая понять, что не прочь переменить тему. Но Гиконьо только того и ждал, подхватил горячо:

— Верно! Думал, никогда не вернусь. А так хотелось на волю! Казалось, что после всего, что вынес, уж так заживем мы с Мумби, так…

«Гиконьо, стало быть, считает, что в мире возможны и любовь и радость. И у него есть все, что нужно человеку для счастья: богатство, почет, семья. Чем же он так расстроен?» — недоумевал Муго.

— Это хорошо, что ты так любишь жену.

— Любил когда-то! — с горечью воскликнул Ги-коньо и приумолк. В хижине наступила тишина. Только гудел огонь в очаге и моргала керосиновая лампа.

— В ней была для меня вся жизнь, больше, чем жизнь! — выкрикнул Гиконьо, неотрывно глядя на огонь. Потом, совладав с собой, продолжал задумчиво: — Но знаешь… когда я наконец вернулся, все переменилось, все показалось мне иным — поля, деревни, люди…

— И Мумби?

— И она тоже, — чуть слышно отозвался Гиконьо. — Господи, где же та Мумби, которую я любил?

VII

К западу от Табаи — нагорье, а восточнее в уютную долину плавно спускаются холмы. Там лежит торговое местечко Рунгей — два ряда крытых тонкой жестью лавок. Когда с холмов спускаются женщины, чтобы продать или купить провизию и обменяться новостями, проулок между лавками превращается в базар. В Рунгей проторили дорожку и индийские торговцы из Найроби. Приедут, навезут товаров, азартно торгуются, сыплют такими шуточками, что женщины только за животы хватаются. А распродав товары, закупают овощи и другие продукты, везут их в Найроби и сбывают горожанам втридорога. Некоторые даже переселились в Рунгей. В нескольких минутах ходьбы от африканских лавок возник индийский поселок, тоже в одну улицу, с домиками, сколоченными из листов рифленого железа. Во время уборки урожая индийцы скупают картофель, горох, бобы и кукурузу на рунгейском базаре. Но в отличие от столичных купцов не везут все это в город, а припрятывают здесь же, выжидая, когда для крестьян наступят трудные времена.

Лавки африканцев, хоть и покрытые ненадежной жесткой кровлей, сложены все из кирпича и камня. Говорят, что на всей земле кикуйю Рунгей — первый поселок с такими домами. У Рунгея и другие достоинства: прежде чем взобраться на гору, к Кисуму и Кампале, стальная змея проползла по этой долине. Жители дальних холмов, обойденных железной дорогой, крепко завидовали табайцам. Издалека, с границ земли масаев, приходили в Табаи люди, чтобы поглазеть на грохочущее чудовище, свистящее и изрыгающее дым. Табайцы гордились Рунгеем и предъявляли на него все права собственности. Железная дорога и поезда, как им казалось, обязаны своим появлением табайцам. Ведь это они с таким радушием встретили стальную змею, когда та подползла к самому сердцу страны. При этом табайцы — очевидно, из скромности — умалчивали о том, что вам и сейчас расскажут жители соседних холмов: когда стальная змея, чье появление предсказал пророк племени, показалась на их земле, деревня Табаи точно вымерла. Мужчины, женщины, дети разбежались по соседним холмам и целую неделю хоронились в лесах. И лишь когда посланные на разведку воины, вооруженные мечами и копьями, вернулись с известием, что железная змея не ядовита — ведь розовощекие чужеземцы до нее дотрагиваются, — только тогда, да и то не сразу, поодиночке табайцы стали возвращаться домой.