Но Эриксен из социальной конторы гнул свое, долдонил и долдонил, этот Эриксен. Как будто ничего не произошло. Бесчувственная чурка! Нет, настоящий чурбан. Придурок, проник ко мне хитростью, а теперь сидит и разглагольствует, будто мама из года в год принимала помощь, и по причине, что я был у нее, жил с ней дома, но так, дескать, дальше не пойдет, к сожалению… «Я найду человека, который будет присматривать за тобой», — так он сказал. Кроме того, социальная контора, по его словам, не вправе финансировать большую квартиру, в которой проживает один человек.

Что сказал этот мужчина, Эллинг? Что сказал Эриксен из социальной конторы? Он сказал, что мама годами принимала помощь от социальной конторы, потому что «я был у нее, жил с ней дома»! Я спрашиваю: «А где мне быть? Где я должен быть, как не у себя дома? А с кем должна была жить моя мама? И где? Конечно, со мной и, конечно, дома». Ни разу, ни единым словом она не обмолвилась о проблемах, связанных с квартирой, с «нашим замком», как мама любила называть нашу квартиру. Ни единым словом! И все было прекрасно, насколько я понимал. Если я должен теперь выбирать, кому мне доверять больше — этому Эриксену из социальной конторы или маме, то, разумеется, понятно, кому я отдам предпочтение. А что, черт возьми, делал здесь этот Ларсен с первого этажа? Что он здесь потерял? Сидел, как король на троне, на диване, фактически на моем диване, поскольку я унаследовал его от мамы. Чашки я тоже подарил маме. Значит, он сидел на моем диване, пил кофе из моей чашки и делал вид, будто он печется обо мне. Я резко приказал ему поставить немедленно чашку на стол и встать… моему приказу он подчинился, но не сразу. Эриксен из социальной конторы поднялся, тоже поднялся этот Эриксен.

— Хорошо, хорошо, Эллинг. Успокойся. Я позвоню тебе на следующей неделе. Он протянул мне руку.

Он протянул мне руку! Как он смел! Дерзость Эриксена, очевидно, не знала границ. Я посмотрел насмешливо на его белую мясистую руку. Обсыпанную к тому же мелкими веснушками. Рыжие волосы вплоть до суставов на пальцах. Чтобы точно показать, что я думал о таком поведении, я выбросил руки вперед и сильно хлопнул в ладоши. И сразу отступил назад. Пусть теперь сами делают выводы.

После их ухода меня охватил гнев. Не просто гнев, а праведный гнев, который постепенно перешел в страх и сомнение. Я встал на колени перед диваном и зарылся головой в подушки. Здесь, значит, они сидели. Сидели и продавливали мой диван своими задами и рассказывали мне, что я больше не принадлежу этому дому. Может, они пошутили? Грубо и неуместно? Но разве так шутят с близкими людьми? С друзьями? Я не знал, что делать. Я не смел верить. Я плакал и звал на помощь маму. Если эти двое сказали мне правду, то почему мама словом не обмолвилась о наших трудностях? Почему она ходила из года в год к этому Эриксену и не посвятила меня в свою тайну.

Я сполз на пол и перевернулся на спину. Когда я открыл глаза, я увидел купол высокого собора. Я умер? Странный запах… По обеим сторонам от меня возносились прямо к потолку колонны и сплетались под куполом в сложном рисунке. Издалека доносилась органная музыка. «Мама? — сказал я осторожно. — Мама?»

Но потом назад к действительности. Я пописал, из носка на левой ноге несло рыбным пудингом. Я принял два раза душ и похлопал дверцей холодильника. Потом я сел на стиральную машину и решил, что больше не буду Эллингом. Отныне я буду Бьерн Греттюн.

С Бьерном Греттюном я познакомился, когда мне было тринадцать лет. Он исчез из моей жизни, когда мне было пятнадцать. Всего несколько недель два лета подряд… но он оказал влияние на всю мою жизнь. И когда мы расстались, я понял, что мы никогда больше не увидимся. Но забыть я его не забыл. Не знаю и не помню, каким образом я попал в эти религиозные летние лагеря в Вестфольде. Вероятно, потому что Странд находился недалеко от Саннефьорда, основной летней базы. Летние каникулы были длинными, и, возможно, мама хотела отдохнуть от меня, побыть немного одна. Она не была религиозной, ее мысли были в высшей степени земными. Таким же был и я. Но мне нравились эти лагеря. Само собой разумеется, приходилось держать рот на замке о том, что творилось в лагере, не рассказывать в школе, чтобы не дать повода нахалам для насмешек. Но это было нетрудно. Я привык молчать по поводу и без повода.

Бьерн Греттюн был одним из руководителей в те два лета, которые я провел в Странде. Ему было немногим больше двадцати, но для нас, мальчишек, он был, само собой разумеется, старым. У него были светлые, коротко стриженые волосы; он ходил всегда в джинсах и светло-голубой рубашке, а белый джемпер он то надевал, то просто набрасывал на плечи. Я думал, он был стильным, другие находили его строгим. Он был строгим. Почти в духе Старого Завета, когда речь заходила о Тексте. Но он был очень справедливым. Он мог произнести имя «Иисус» сто раз, и всегда различно, с разными интонациями. Иногда это звучало мягко, типа «ягненок» и «желе», а иногда жестко, типа «Сатана». В зависимости от ситуации. Когда Бьерн Греттюн руководил утренней молитвой, дневной и вечерней, не говоря уже о неофициальных дружеских встречах у костра, он выкладывал нам все о жизни и об учении Иисуса Христа до настоящего времени, причем очень понятно. Он очень искусно проводил параллели между событиями в Иудее и событиями в нашем Вестфольде, находил общее между временем нашим и тогдашним. Он умел живо воссоздать образ Господа Бога; я видел одетую в белое фигуру то у причала, то у катеров, то на берегу моря между домами, то в отсветах пламени костра. Я вырос в доме, где имя Христа не часто услышишь, и в школьные годы я мало интересовался уроками религии, впрочем, как и все мои одноклассники. Однако я хорошо помню, что две недели жизни в лагере в течение двух лет в Странде навели меня на мысли о Христе, о его жизни и его учении. Больше всего меня поражало, что он мог быть добрым и мягким, по нутру своему добрым, и одновременно — абсолютно бескомпромиссным. За исключением его пребывания в пустыне, где он встречается с самим Дьяволом (и правда, правда, колеблется), создается впечатление, что он всегда держал все под контролем. У него было чувство справедливости, но пользовался он им самым бесподобным образом. Разве мы не привыкли смотреть несколько презрительно на женщину, если она продает свое тело за деньги? Да, да. Мы были молодыми ребятами, но уже разбирались кое в чем. Но Иисус взял их под свою защиту. Потом он всегда ставил себя наравне с теми, кто находился в самом низу общества, однако не отвергал и тех, кто стоял высоко на общественной ступеньке. Я думаю, что именно тогда формировалась основа моего политического воззрения, убеждения в том, что социал-демократия — единственно возможный в политике путь развития. Верующим я не стал, хотя, естественно, играл эту роль, не хотел подводить руководство лагеря в Странде. Но позже, столкнувшись в жизни с разными политическими течениями, я более или менее бессознательно обратился к этой христианской основе, истине… Не хочу выглядеть краснобаем и сравнивать Герхардсена или Гру с Иисусом Христом. Однако все же… если присмотреться… За что боролись рабочие, вожди рабочего движения? За устройство рая на земле. Не рая, где все в избытке, где реки из молока и меда… не земли обетованной. Но разумного рая. С практичными домами-блоками, дешевыми автомобилями, кооперативами и профсоюзами. И им это удалось. Ничего не попишешь! Пусть себе криво усмехаются некоторые по поводу блочных домов, «Фольксвагенов», замороженной рыбы и готовой пиццы. Мне-то какое дело! Не беспокоит меня пустая болтовня политических пророков насчет судного дня. Не волнуют современные утверждения насчет загнивания, исчезновения социального… У меня, как сказано, своя вера и еще — немного смирения и покорности.

Бьерн Греттюн был настоящим экспертом насчет увязывания больших проблем в жизни с самыми повседневными событиями. Он добился того, что мы поняли — хихиканье в спальне после десяти вечера было бунтом против Христа. Он добился того, что главные зачинщики добровольно вставали и признавали свои ошибки. И Бьерн Греттюн прощал их. Но больше всего мне запомнился вот какой случай из жизни в лагере. Двое мальчиков были пойманы на месте преступления, или, буквально говоря, со спущенными штанами, когда они листали почти порнографический журнал. Бьерн Греттюн призвал нас в зал на специальную внеочередную службу. Оба грешника должны были стоять всю службу возле Бьерна Греттюна, который громовым голосом рассказывал нам о плоти и соблазнах. Через час должны были отвечать грешники. Заикаясь и запинаясь, и красные, как раки, они признались, что делали, как старый Онан. Но когда Бьерн Греттюн спросил их, «касались ли они друг друга», они ответили в один голос «нет». И Бьерн Греттюн простил их, хотя и в сомнении. Я знаю, может нехорошо так думать, но я всегда втайне желал, чтобы Бьерн Греттюн порицал и поучал меня несколько иначе. Одна мысль — стоять перед всеми на виду, как это было с двумя онанистами, приводила меня в неописуемый ужас, я желал себе другого. Да, я хотел милостивого наказания. Я хотел бы, чтобы Бьерн Греттюн окликнул меня, когда я выходил из столовой. Я хотел бы, чтобы он положил мне руку на плечо и спросил, как у меня обстоят дела с Иисусом Христом. Он ведь обратил на меня внимание в последний раз. Я был таким отсутствующим во время совместной молитвы. Бродил я и думал-думал наперекор Вере? На этот вопрос я не хотел отвечать. Хотел бы молчать… насколько хватит сил. Я хотел бежать, в горле сдавило, и тяжелее, тяжелее становилось в груди. Только на берегу, когда я увидел птичку, скользившую по водной глади, я, рыдая, признался, что мне не достает веры, что я не в состоянии представить себе, будто Иисус возьмет на себя мои грехи. И Бьерн Греттюн как раз в этот момент убрал руку с моего плеча, повернул меня лицом к себе, посмотрел кротко и сурово на меня, и я сразу понял — все уладится. «Эллинг, — сказал он и в упор взглянул на меня, — большой грех, что ты мне рассказал. Но нужно просить о вере. И теперь ты и я, мы вместе помолимся и попросим. Хочешь?»