Соколы в это время тщетно пытались выбраться из ямы. Авдей попытался подсадить Ваську, но от тяжести еще глубже уходил ногами в сметье.

– Это не я их в яму посадил, – продолжал меж тем Щур, глядя на возню под ногами. – Это ты их в яму посадил. Им бы цены в другое время не было, Ваське да Авдюшке, а ты из людей псов сотворил, ну и получай. Ты русского человека честь в других землях велишь высоко держать, а здесь под ноги себе мечешь. Говорите: мужик-де русский ленив, а немчины вам поддакивают. Да может ли мужик вас прокормить, коли вы приучены в три горла жрать? Жаль, не смог я тогда все племя ваше порохом взорвать – свежее бы на Руси стало! Одним обедом твоим две деревни накормить можно – кто ты такой, чтобы их объедать? Может, ты полки водишь, врагов державы повергаешь? Нету того. Может, ты, как царь Соломон, суд праведный творишь? И того нету. Так на кой ты нам нужен?

Щур подошел к карете и залез на облучок.

– Ныне с Москвы схожу, – сказал он. – А ведь вернусь. И не один вернусь – слыхал же, что Степан Тимофеевич в Астрахани вашему племени устроил? Как бы тебе в эту яму самому не пришлось лезть – прятаться…

Царь как стоял, так и стоял. А что сделаешь? Крикнуть – голоса нет…

– Ин прощевай, Алексей Михайлович! И помни накрепко эту яму! Помни, что русский человек до времени терпит! Не быть крепку царству, стояшу на доносе и ябеде!

Он хлестанул коней, свистнул и покатил вон из Москвы, во все горло орал при этом: «По государеву делу!» – чтобы караульные стрельцы не чинили препятствий. Докатит небось до рогаток, выберет коня получше (а выбирать трудно, кони-то царские!), да и помчится к Степану Тимофеичу. Может, сложит голову в бою либо на плахе, а может, долго будет колобродить по Руси, пугать боярское племя…

Факел, брошенный Щуром, догорел. Наступила темнота. Соколы в яме притихли. Вышла из-за тучи луна, и увидел самодержец, что стоит он на пустыре один-одинешенек. И вот тогда-то он закричал не своим голосом. Из домов никто не вышел, думали, просто так – режут кого-нибудь. Могли и вправду подойти тати и зарезать – был бы тогда еще один царь-мученик, невинно убиенный…

На царское счастье, выбрел к пустырю безместный поп Моисеище. Попа Моисеища только что с великими трудами выбили из кружала за святотатственную попытку пропить наперсный крест. Поп шел злой и алчущий злость эту сорвать на ближнем своем. Самым ближним и оказался Алексей Михайлович.

Другой бы на месте попа Моисеища спросил у одинокого прохожего: «А по морде хочешь?» Но поп Моисеище и в самом непотребном виде твердо помнил, что на него возложен сан. Поэтому он не спросил, а вопросил:

– А не дерзнуть ли тя по лику, сыне?

Когда же присмотрелся, понял: не дерзнуть. В молодости поп Моисеище принимал участие во многочисленных диспутах о вере, покуда диспуты эти еще допускались. Алексей же Михайлович в молодости был до таковых диспутов великий охотник. Моисеище доподлинно признал государя и повалился ему в ноги. Государь продолжал кричать – тоненько-тоненько уже, и поп сообразил, что с ним неладно. А сообразив, подхватил царя в охапку, как малое дитя, и побежал в сторону Кремля. Набегавших стрельцов он отгонял громовым рычанием: «Слово и дело государево!»

В царских палатах уже всполошились. Алексей-то Михайлович ладил вернуться с золотом до рассвета, а не вышло. Так что навстречу Моисеищу бежала целая толпа челяди, а впереди всех дьяк Иван (Данило) Полянский. Он выхватил царя из объятий Моисеища, начал приводить в чувство, плакал горько и от сердца. Полянский пережил государя, и невдомек ему было, что тот однажды велел его «зарезати».

Придя в себя, царь первым делом приказал скакать к яме и казнить соколов на месте. Прискакали, и веревку бросили, а взять соколов не смогли: так противно было, даже кони стрелецкие шарахались. Соколы это заметили и стали разгонять стрельцов, швыряя в них всякой пакостью, что набилась в карманы и за пазуху. Поправил дело кат Ефимка, одыбавший малость после Авдея. Он на расстоянии мог стегать соколов кнутом, вот и погнал их по городу. И впервые услышал от горожан Ефимка добрые слова:

– Так, так, Ефимушко! Ожги его! Перепояшь! Любо! Ой, любо! Гони их, Ефимушко, подале, чтобы духу их не было!

Ефимушка гнал их, гнал, пока сил хватило. Куда потом подевались соколы – неведомо, да уже и неинтересно. Такие нигде не пропадут, жить будут, покуда не найдется добрый человек, не посадит их на законное их место – в помойную яму.

Про страшный этот случай велено было забыть. Поэтому ни в каких документах никаких следов не осталось. Алексей Михайлович, должно, помнил, оттого и помер рано…

Да еще помнил безместный поп Моисеище, коего поили по государеву указу во всех кабаках и кружалах за так. Говаривал поп Моисеище, надувшись винища:

– Гряду я это, братие, из кружала. Ошую и одесную – тьма воистину египетская. Смотрю – впереди свечение, как бы с Фавора исходящее… Гряду далее – и зрю рядом с мерзостью запустения миропомазанника нашего богоданного…

Но ему, понятное дело, не верили.

Михаил УСПЕНСКИЙ

ЧУГУННЫЙ ВСАДНИК

Каменщик, каменщик с верной лопатой...

В.Брюсов

Русская яга не обладает никакими другими признаками трупа. Но яга как явление международное обладает этими признаками в очень широкой степени... Если это наблюдение верно, то оно поможет нам понять одну постоянную черту яги

- костеногость.

В.Пропп

1. ЗАМЯТЬ ПАМЯТИ

"Милостивый государь Дмитрий Карлович!

Позвольте попенять вам за полуторастолетнее молчание: стыдно не откликаться на многочисленные послания старинного приятеля. Мало ли что умерли! Для порядочного человека это отнюдь не причина..."

Так или примерно так начинал свои письма дядя Саня Синельников. Письма выходили длинные, он складывал их солдатскими треугольниками, очень красиво выводил адрес по-французски, махал письмом по привычке для просушки чернил, выходил в коридор и пропихивал послание в щель почтового ящика. Послание летело в трубу, некоторое время телепалось в потоке горячего воздуха и в конце концов попадало туда, где, согласно Закону о свободе переписки, огнь не угасает.

Нарком Потрошилов Шалва Евсеевич бросал свои письма в ту же щель, только вот адрес был самый что ни на есть отечественный. Писал нарком исключительно в те органы, которые у нас, в простом народе, за бесчеловечную жестокость метко прозвали "компетентными".

Третьим в комнате был Тихон Гренадеров, и писем он не писал вовсе - ни в прошлом, ни в настоящем. Даже отчества себе Тихон Гренадеров пока не придумал.

Дядя Саня Синельников помнил все, но, к сожалению, не то, что нужно. Нарком Потрошилов Шалва Евсеевич напротив, только то и помнил, что нужно. Тихон же Гренадеров не помнил ничего вовсе - его нашли на Савеловском вокзале. Тихон - то есть тогда еще не Тихон, а неведомо кто - сидел очень прилично одетый и вроде бы слушал магнитофон через нарочитые наушники. Но так как сидел он уже третьи сутки, милиция заинтересовалась и обнаружила, что Тихон хуже грудного младенца. Пленка на магнитофоне была вроде бы пустая, но приехавший врач с ходу понял, в чем дело. "Сайлент-рок, - сказал он. - Дослушался парень".

Про этот самый сайлент-рок достаточно писано в газетах, и вы все знаете, что длительное им увлечение ведет к неизбежному выпрямлению всех извилин мозга и потере памяти.

Роковой плейер милиционеры забрали себе на память в качестве вещественного доказательства, а Тихона определили сюда, к дяде Сане и Шалве Евсеевичу.

Некоторые могут заподозрить, что речь идет о сумасшедшем доме или, хуже того, психиатрической лечебнице нового типа. Да ни в коем случае! Недаром в стенку каждой комнаты был вмонтирован пуленепробиваемый телевизор без выключателя, и каждое божье утро на экране появлялся Кузьма Никитич Гегемонов со своим обычным разговором. В процессе речи Кузьма Никитич все время что-то жевал - одни врали, что импортную резинку для мужчин, а другие - что не резинку, а патриотическую серу из родной лиственницы. С полных губ Кузьмы Никитича то и дело вылетали разноцветные пузыри и, лопаясь, высвобождали в эфир обрывки мыслей, дум и чаяний любимого руководителя. Под конец речи он обыкновенно утрачивал сознание и разражался подлинно народной песней.