Изменить стиль страницы

Валя схватила отца за руку, прижалась к ней горячей щекой.

— Папа, я тоже сделаю так. Я же в дружине училась, на сестру! Что я, даром в Осоавиахим ходила?!

Валины глаза искрились, в ее голосе слышалось горячее отцовское упрямство.

Спиридон Ильич, погладив дочь по голове, положил руку на ее ладонь. Сказал:

— Трудно сейчас еще решить… Таких, как ты, вряд ли теперь возьмут… Ведь тогда что было!.. А сейчас мы… Армия-то у нас вон ведь какая!

Вошла с хозяйственной сумкой в руках мать.

— Я все равно решила, папочка, — твердо сказала, поднявшись с кровати, Валя. — Сейчас же иду в военкомат. Добровольцем пойду.

Мать, сразу взяв высокую ноту, заголосила. Сумка выскользнула из ее рук. Припав к дочери, она уткнулась ей в плечо. Валино платье мокло от материнских слез.

— Ты вот что, мать, — пробасил, насупившись, Спиридон Ильич, — слезы эти… чтобы духу их в доме не было. А дочь… Что же? Жалко. Дочь, она кровь с тобой наша. Да только, если все заголосят так, как ты, Гитлер этак, пожалуй, и до нас доберется… Вон на финскую сколько добровольцев ушло — и ничего, вернулись.

Мать опешила. Оттолкнув от себя дочь, с обидой выговорила:

— Хорош отец!.. Как был ты непутевый, так и есть. Ерманскую по фронтам горе мыкал, в гражданскую все болота на брюхе исползал, а семья хоть как тут… Хоро-о-ош!.. Да подумал бы: может, хватит с наше-то?.. Нет, надо еще и родную дочь на убиение толкнуть! Родную!..

Валя вышла на кухню. Про себя упрекнула мать: «Эх, ты… Не понимаешь ты…» — И спросила ее оттуда, через дверь:

— Выходит, зря пели мы «Как один человек, весь советский народ за свободную Родину встанет…»? Для удовольствия, и только?! Нет!

Увидав на столе кринку с молоком, Валя ощутила голод. Достала краюху пшеничного хлеба. Стала есть. Вошла мать.

— Села бы хоть, — проговорила Варвара Алексеевна и отвернулась к посуднику, не в силах глядеть на дочь, потому что видела ее уже где-то там, на черте между жизнью и смертью, отчего старые, много видавшие на своем веку глаза снова застилались слезами.

Глава третья

1

Все утро первого дня войны Чеботарев ворочал ящики, грузил в машины и на повозки продукты, боеприпасы. Пришлось даже выносить из казарм постели и таскать их на вещевой склад. И что бы он ни делал в это утро, ему все вспоминалось мирное время, счастливое, сулившее человеку много-много хорошего. Память упорно возвращала его во

ВЧЕРАШНИЙ ДЕНЬ

Медленно гонит к Оби холодные воды Сосьва. Петр стоит на выдавшихся далеко в реку деревянных помостах пристани. Остриженный, с набитым продуктами холстяным мешком за плечами, в фуфайке и яловых сапогах. Стоит среди таких же, как он, призывников. А рядом — мать и отец. Мать время от времени уголком белого в полоску головного платка, завязанного под подбородком, утирает заплаканные глаза. Отец, не терпевший слез, от сознания, что нельзя при людях отругать жену, хмурится и глядит на белую от пены Сосьву — дует сильный низовой ветер, и по реке идут, тяжело наваливаясь одна на другую, серые, как волчье брюхо, громадные волны… А Петру, как и всем призывникам, радостно. Подумать, сколько ждали они, еще мальчишками, этого дня, когда их призовут в армию! Сколько связано было у них с этим мечтаний! Сколько надежд питал каждый из них, думая об армейской службе!.. Взгляд Петра уходил за Сосьву, за острова, за Малую и Большую Оби, за глухие таежные леса — урманы… В памяти всплывает родной Полноват, где провел отрочество. Возбужденный, думал, с каким чувством в Омске посмотрит впервые в жизни на автомобиль, на чудо-паровоз, знакомые только по кино и картинкам в учебниках и книгах. Не выходит из головы и Лиза, девушка, с которой дружил со школы и которую любил. «Как прибудем на место, надо сразу же ей написать», — неторопливо рассуждает про себя Петр.

Ветер доносит далекий приветственный гудок парохода. Все поворачивают головы на звук. Далеко-далеко, за островами, заросшими талом, стелется от него дым.

Пароход. Заволновались, зашевелились люди. Но долго еще виден был один дым. Потом наконец из-за светлой таловой зелени выплыл белый, сверкающий на солнце стеклами окон и сам пароход. Разбивая лопастями колес воду, медленно пришвартовался он к пристани… А через два часа дал уже второй гудок. Началось прощание. Мать Петра, натерпевшаяся горя, пока муж скитался по тайге с партизанами в гражданскую войну, а потом, вступив в Красную Армию, гонялся за разбитыми белогвардейцами и дрался с японцами, на всю жизнь затаила в душе страх к военной службе и поэтому сейчас обливалась горючими слезами и выла на всю пристань, так что можно было подумать, будто хоронит сына… Отца это окончательно взбесило. Поддав легонько жене в бок — а кулак у него был увесистый, — он угрожающе пробасил ей на ухо:

— Перестань! Срамота одна. — И медленно протянул сыну руку.

Они крепко, по-мужски, с ухмылкой на лице, обнялись. Отец грубовато сунулся после этого Петру в лицо щетинистыми рыжеватыми усами.

Прозвучал третий гудок, когда Петр наконец пошел на палубу… Подняли трап. Отдали носовой конец, и пароход стало относить от причала.

Работали колеса. Медленно отходила пристань. Петр все глядел на отца с матерью. Ему было грустно. Он вспомнил отцовский взгляд, когда тот стал обнимать его: та же, что у матери, только приглушенная боль разлуки. И когда пристань осталась далеко позади, он продолжал еще думать об отце с матерью — почему-то теперь оба они казались ему чем-то единым, целым.

…А пароход плывет, плывет. Гребут воду лопасти неутомимых колес. Не унимается ветер. Ходят крутые пенистые волны. Велика Обь! Кажется, нет ей ни конца ни края. Катит воды через тайгу да топи. Течет она, течет — широкая, могучая и величавая. Преодолевая течение, медленно поднимается по ней пароход вверх, чтобы через тысячи километров, пройдя по Иртышу под высоченным, больше сотни метров, отвесным яром, где, как говорят легенды, погиб Ермак, приплыть наконец туда, в Омск, и там отдать берегу все, что он везет в трюме, на палубах, в каютах…

…От Омска ехали на запад. Чугунные колеса вагонов, напевая монотонную дорожную песню, крутили и крутили версты.

Петру все было в диковинку. Ни тайги со зловещими, темными дебрями, где впору ходить только зверю. Ни полноводных рек… Из окон вагона виднеются ровные степи да перелески, урочища. Потом Урал. Его проехали ночью. Петр впервые видит горы. И до смешного они кажутся ему невысокими и ненужными. Целый день в вагоне говорили о Волге. До полночи не спал Петр, чтобы увидеть наконец эту великую русскую реку, воспетую еще Некрасовым. Мысль о Волге всегда жила в сердце Петра. Она перемежалась со стихами о ней, с кадрами из кинофильма «Волга-Волга»… «Если Обь так огромна, то какою же должна быть она, Волга?» — думал он всегда. И великая русская река представлялась ему океаном воды с берегами, которые никогда не видят друг друга… Но вот и Волга. И Петр не верит. Разочарованно смотрит он на ленту реки, мелькающую между перилами железнодорожного моста. «Уже Оби, — думает он, кусая губу, — что за черт, может, это не Волга?» Но спросить не осмеливается. Да и у кого спрашивать, если в вагоне все — его земляки и никому из них неведома она, эта Волга, кроме как из книжек?! Потом доносится шепот: «Ну и великая русская река! Уже нашей Шайтанки», и невеселый смешок разъедает тишину… После Петр поймет, что не широтой велика Волга, а историей. И со стыдом вспомнит он этот смешок, которому сейчас вторил в душе сам.

Постепенно, по мере приближения к Пскову, Петр начинает думать, что здесь, на Руси, все не как у них, в Сибири. Здесь все в других, уменьшенных масштабах. И когда выгрузили их в Пскове, то река Великая показалась ему просто самозванкой, а о ее притоке — Пскове́ — и говорить было нечего: так себе, проточка. Но Петра поразил Псков. Зачарованный, ходил он вокруг древнего, сложенного из дикого камня кремля, похожего, скорее, на царство Черномора, чем на грозное оборонительное сооружение псковитян. Ходил возле городских полуразрушенных стен, пялил глаза на церкви и церквушки, которых в городе оказалось бесчисленное множество, замирал перед тяжелыми, скрывшими не одну тайну стенами Поганкиных палат… И многое еще — интересное, необычное — захватило с первых дней службы в этом городе воображение Петра, полонило его сердце. С языка не сходило: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет…» Написал об этом и Лизе… Постепенно пообвыкли. Прошел год. Побежал второй. Все стало своим, привычным и близким. Бывая в увольнении, Чеботарев уже не засматривался древностями сказочного города. Чаще жались к кинотеатру «Пограничник». Заглядывались на девчат… Петр никак не мог простить Лизе, что изменила ему, вышла замуж… Чеботарев полюбил ходить и на Великую. Неторопливо плыли по ней лодки — не такие, как на Оби, проще. На таких там делать нечего — опрокинет, зальет волной даже при слабом ветре. Изредка пробегал пароходик — тоже по сравнению с теми, которые ходили там, на родине, малюсенький… С крутого берега хорошо было смотреть и на Завеличье, и вдоль реки, туда, за Мирожский монастырь, на голубые дали. А как чудно было зимой! Здесь — не в Сибири. Морозы маленькие, снег мягкий, ветер не жгучий. Повзводно ходили на лыжах за город. Легко бежали по засыпанным снегами полям. В зимние выходные дни горожане часто устраивали лыжные соревнования. От гарнизона на них попадали обычно сибиряки. Один из таких дней врезался в память Петра на всю жизнь: тогда он познакомился с Валей Морозовой. Было это так. Чеботарев на лыжных соревнованиях защищал честь роты. Складывались они для него неудачно: часто спадало с правой ноги крепление. Когда до финиша оставалось каких-то двести — триста метров, он увидел сбоку мелькание медленно отстающих от него лыж. Это бежал Сутин. «Поднажми!» — приободрил его Петр. И тут… Чеботарев вдруг почувствовал, что летит головой вперед. Упал. Встал. Разозлился, потому что за это время пропустил троих. Побежал. Сначала никак не мог понять, почему упал, а потом разобрался, что виновата была — палка Сутина, угодившая ему под ноги. Финиш Петр прошел сконфуженный. А когда остановился, постоял — почувствовал боль в руке. Пошел к медпункту — щиту с красным крестом. Девушка с санитарной сумкой долго прощупывала предплечье. Потом, подняв на Петра миловидное лицо с большими глазами, усмешливо сказала: