Изменить стиль страницы

— Фронт ровно слышно… Пушки будто стреляют, — отведя Чеботарева подальше от бойцов, шептал он, подставив к уху ладонь.

Петр долго прислушивался, но ничего, кроме свиста ветра да того, как стучит собственное сердце, не слышал. Шли день…

К вечеру — темнело теперь рано — отряд добрался наконец до заросшей кустарником и смешанным лесом речушки — к землянкам, о которых Уполномоченный говорил: «Перед последним броском к фронту в них и передохните получше». Но землянки оказались взорванными — гитлеровских рук, видно, дело. Началось восстановление их. Кто поднимал просевшие крыши, кто резал кирпичи из твердого снега, кто ставил двери…

В этих землянках Батя с Чеботаревым решили пережидать непогоду.

Утром, проверив с Семеном посты, Чеботарев вернулся в землянку.

Батя и проводник сидели за сбитым из горбылей столом и просматривали по карте оставшийся отрезок маршрута. Чеботарев заглянул через Батино плечо в карту и увидел на пути к фронту, недалеко отсюда, обозначенный проселок, идущий с севера на юг, а возле него маленькую деревеньку. «Надо сходить, — подумал он. — Вдруг раздобудем продуктов?!»

Ничего не сказав Бате, Петр взял двух бойцов с автоматами и направился туда.

Ветер свистел еще злее, чем когда Петр проверял посты. Вьюга лютовала. В лицо бросало ошметки спрессованного, жесткого снега. Морозным воздухом схватывало дыхание.

Когда выбрались наконец на проселок, донеслось до слуха урчание моторов. Петр с бойцами отошел от дороги метров на двадцать и залег за мохнатыми, полузаваленными снегом елями.

С севера приближались, чуть видимые в метели, две машины-вездехода.

Чеботарев посмотрел в сторону деревеньки — из-за вьюги ее видно не было — и крикнул, чтобы услышали бойцы:

— Рискнем! Как начну, открывайте огонь по второй машине!

Когда первый вездеход, покачиваясь под тяжестью ящиков в кузове, миновал Чеботарева, а второй оказался напротив, Чеботарев открыл по уходящему уже огонь.

Расправа была молниеносной. Машины подожгли. Петр прихватил полушубок убитого немца — зипун не грел. Собрали ранцы гитлеровцев. Не рискнув идти к деревне, направились к лагерю. В лесу, найдя затишье, остановились отдохнуть. Из ранцев все вытряхнули на снег. В них оказалось всего понемногу: и хлеб, и сыр с маслом в плоских коробочках, и фляжки с водкой, завернутый в бумагу пиленый сахар, начатые плитки шоколада, сигареты, мыло, зубные щетки и даже… туалетная бумага. Продукты сложили в два ранца и снова пошли дальше. В лагерь возвратились вконец измотанные.

Настя на столе начала делить содержимое ранцев на ровные девяносто с лишним кучек. Батя ей сказал:

— Бойцам послабей побольше давай, — и подошел к Петру, чтобы отругать его за самовольный уход, но не успел — Чеботарев, приблизив лицо к его уху, прошептал:

— Фронт, ровно, слышно было… Пушки будто стреляют.

Они вышли из землянки. Поставив на место щит из досок, служивший дверью, прислушались.

Через дыру в крыше землянки вырывался густой дым. Тут же подхваченный ветром, он как бы среза́лся, и его, сорвав, уносило прочь.

Фронта слышно не было.

— Утром послушаем, — сказал тихонько Батя. — Утром воздух звончее… и стреляют с утра чаще.

Но фронта они не услышали ни утром, ни вечером. Только неистовствовала вьюга, завывал, путаясь в сучьях берез и еловых лапах, ветер.

— Останемся совсем без еды, — перед тем как ложиться спать, шепотом сказал Чеботареву Батя так, чтобы никто не слышал. — Придумывать что-то надо. Заметил, кое-кто уж пухнуть начал?

Чеботарев не знал, что такое «пухнуть». Спросил, как это понимать. Когда узнал, прошептал с тревогой в голосе:

— А я посматриваю на Настю и не могу понять: то худела, а тут полнота какая-то появилась в лице. Пухнет, значит?

Когда в отряде осталось по лепешке хлеба — того, который пекли уполномоченцы — жесткого, скребущего горло добавленной в муку древесной корой, Батя позвал Чеботарева из землянки, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. Остановившись возле молодой березы с белоснежной берестой, он вытащил из немецких ножен, привязанных к ремню, штык-кинжал и проговорил:

— Слышал я когда-то, что у березы какая-то пленка… питательная будто.

Они содрали кусок бересты. Отогрев ее в ладонях, отделили от нее внутреннюю тонкую пленку. Разделив, стали жевать. Взгляды у них были при этом, как у дегустаторов в тот момент, когда они подносят к губам вино. Пленка — не горькая и не сладкая — превратилась в зеленоватую массу.

— А что? Есть можно, — невесело заключил Батя, а Чеботарев, проглотив жвачку, стал срезать новый кусок бересты.

В этот день до самого вечера отряд «кормился» у берез. Ободранные снизу, насколько хватали руки, они чернели вокруг лагеря, и лес казался изувеченным.

Петр к вечеру набрел на впадину. «Болото», — подумал он и, вспомнив, что на таких местах растет обычно клюква, стал разгребать снег ногой. Показалась темно-красная ягодка. Петр сорвал ее, бросил в рот. Начал рыть снег прямо руками. Руки, разогретые снегом, не чувствовали холода. Он находил ягоду за ягодой. Бросал их в рот, чувствуя, как они идут по горлу, проваливаясь в желудок, и холодят все внутри. Вспомнил о Насте — даже бересту не пошла сдирать. Начал собирать ягоды в рукавицу. С наступившими сумерками вернулся он к землянкам. На сосне увидал белку. Остановился. Присматривался, где у нее дупло. «В дупле всегда корм есть», — рассудил он и увидел дупло. Оно было высоко. Петр, положив на снег варежку с клюквой, полез на дерево. Но тело его слишком ослабло — и на метр не поднялся от снега. Обессиленно расслабив руки, сполз вниз.

В землянке Настя сидела возле огня и грела над ним руки.

— Вот съешь, — положил он перед нею рукавицу с ягодами.

Она удивленно посмотрела на Петра, потом на рукавицу. Просунула в рукавицу два пальца. Вынув одну ягодку, бросила ее в рот. Потом стала раскладывать ягоды на две кучки. Петр сначала не понимал ее. А когда понял, насупился:

— Ты сама ешь. Я съел много.

— Не ври, — оборвала его Настя. — Знаю я тебя. Ешь свое, тогда и я съем.

Она не притронулась к ягодам, пока он не стал есть отложенную ему порцию. Ягоды глотал, не давя во рту.

— Ты жуй, — сказала Настя. — Так они не переварятся. Это же клюква, — а сама, медленно двигая челюстями, растирала на зубах каждую ягоду.

В землянку набирались бойцы. Вернулся Батя. Сразу прилег на нары. Оттуда уж сказал Чеботареву:

— Вы бы лежали. Нечего силы тратить. — И увидел Настину клюкву: — Ягоды нашли?

— Нашел, — Чеботарев отдал ему свою кучку. — Завтра надо весь отряд туда.

Петр подбросил в огонь хворосту. Слушал, как храпел в углу боец. Потом кто-то начал во сне бредить. Выкрикивал непонятные слова, смолк на время и начал жалобным голосом объяснять:

— Видишь, я не ел ничего. Куда я пойду…

— Заболевают люди, — прошептала Настя. — Если так еще побудет, настоящий лазарет станет, не ходящий, а лежачий. Куда тогда с ними пойдешь? — И вдруг спросила — спокойно, словно речь шла о прогулке: — Ты веришь, что мы дойдем до наших?.. Мне часто кажется теперь, что умрем мы. Или от холода умрем, или… голод свалит.

— Не свалит, — сказал Петр. — Мы должны дойти.

Ему не хотелось и думать, что они не дойдут, что зима и голод свалят их здесь.

Легли на нары, подстелив под себя полушубок. Прижимались друг к другу — так было теплее. Петр вспомнил Валю. Но слез не было — только щемящая тоска охватила всего да по-человечески жалко стало Настю.

В полночь дежурный по лагерю заорал через щит в землянку:

— Тревога! Гитлеровцы!

Все вскакивали с нар. Настина косичка пристыла к обледенелой стене. Рванувшись, Настя вскрикнула. Из землянок выбегали еще сонные, еле натянув верхнюю одежду. Перед землянкой Настя прижималась к Петру дрожащим телом и, отдирая от косички лед, говорила:

— Сил нет… Уж скорей бы… что-нибудь…

Петр не слушал — скликал своих бойцов, смотрел, как Батя собирает «лазарет», чтобы отвести небоеспособных людей подальше отсюда, в более или менее безопасное место, которое было намечено заранее.