Изменить стиль страницы

Батя посмотрел на фургон с раненым немцем, который был от него уже недалеко, и мысленно проговорил как приговор, вложив в слова всю свою ненависть к гитлеровцам: «Смерть вам! Смерть! Смерть, пока вы топчете нашу землю, истязаете наш народ!» Но той лютой злобы, которая делает человека на какое-то время кровожадней зверя, у Бати к раненому немцу не возникло, хотя сердце было налито болью, — он пекся не о личном отмщении — за себя, за свою разрушенную гитлеровцами семью. Решая так, он думал о том, что принесли гитлеровцы, а с ними и этот немец, советскому народу, России, всему Советскому Союзу. Для Бати, коммуниста с времен гражданской войны, немецкие захватчики выглядели врагами, которым не может быть пощады, потому что посягнули они на самое святое, для чего он жил, на счастье советского народа, на его мечты о завтрашнем светлом коммунистическом дне, претворению которых он, Батя, не только радовался, но и отдавал этому делу всю свою страсть, все силы. В эти минуты ему, Бате, даже казалось, что то возмездие, на которое обрек он своею волей командира и этого немца, раненного, и тех, лежавших сейчас там, вдоль лесной дороги, — мягким, недостаточным, а выходка Чеботарева показалась прямо мальчишеством, вульгарным пониманием, как он сформулировал про себя, пролетарского гуманизма…

Поравнявшись с Батей, Момойкин мотнул головой на фургон и спросил простуженным, скрипучим голосом:

— Ну как?.. Или на обмен, может, его держать?

— На обмен! — нехорошо прыснул смехом Батя. — Да вы с Чеботаревым что, белены объелись? — И сказал подошедшей медсестре отряда Насте: — Ишь, видала, какие цыганы у нас завелись!

Чеботарев, смолчав, пошел рядом с фургоном. Заковылял по обочине и Батя — говорил, насупив брови и зорко рассматривая лес впереди обоза:

— На кого нам их обменивать-то? Да и кто менять будет?.. Мы их, разбойников, к нам не звали. Они — враги наши, и жалости к ним у нас не может быть, покуда хоть один из них топчет нашу землю. — Сделав паузу, он приказал не отстававшей от него Насте: — Бери у Момойкина вожжи и лезь в фургон. Приведи этого немца в чувство… Чтоб заговорил. Допросить надо… А вы, — он посмотрел на Чеботарева и Георгия Николаевича, — со мной.

Втроем они направились вдоль обоза, «голова» которого уже сворачивала на выбегающую из леса широкую тропу. Когда подошли туда, из-за ели появился крестьянин. Батя подозвал к себе командира отделения, выделенного для охраны обоза, «придал» ему Чеботарева с Момойкиным и приказал: когда обоз скроется в лесу, на выходе тропу замаскировать. После этого он пошел было с крестьянином дальше, за обозом, но потом вернулся.

— Помогу, — сказал Батя не отходившему от него крестьянину. — Получше надо замаскировать, а то вдруг Ефимову не удалось с теми расправиться. Ведь тогда гитлеровцы сразу начнут обоз искать и обнаружат след.

Когда хвост обоза исчез в лесу, затоптали колеи от фургонов, набросали на растоптанную лошадиными копытами землю старые, полусгнившие листья. Маленьким топориком бойцы срубили в стороне мохнатую ель и накрыли ею место, где тропа выбегала на проселок. Управились минут за десять. Чеботарев, поглядывая на Батю, думал: «Хитер. Это не Пнев, с таким не пропадешь».

Стали догонять обоз.

Углубляясь по тропе в лес, Батя тихо, с нотками суровости в голосе говорил крестьянину:

— Обрадуй сельчан: обоз, мол, отбили… Так что скопленные для нас продукты пусть поприберегут. Не нам, так им самим пригодятся — вон как немцы-то их обобрали, весь урожай под корешок свезли на станцию. В Германию, наверно, отправлять будут…

Дальше Чеботарев не слушал его.

Тропа вывела на взгорок, поросший березой и кое-где елью. Повстречав трех бойцов, свернули с тропы и пошли за ними. Когда отлогий спуск кончился, под ногами стала видна, колея от фургонов. Батя будто не замечал Чеботарева, и тот задумался. Кто прав, он или Батя?

Жалости к немцам-оккупантам Чеботарев тоже не испытывал. Кроме того, что о жестокости гитлеровцев писали в газетах, которые читал он, находясь еще в своей роте, и рассказывали очевидцы, были у него и другие факты. Петр помнил, как на его глазах прикончили Закобуню. Не забывалась и казнь самого — острые комелечки на ели при воспоминании об этом так и жгли спину, врезаясь в тело, словно зубья раскаленной бороны. Ненависть к захватчикам была чувством естественным. В бою нет места для размышлений — в бою надо упредить врага, всадить в него очередь, что и делал Чеботарев, так как его этому учили на срочной. Но здесь пленный, безоружный враг…

И Чеботарев решил: пусть Батя поступает как хочет. «Собственно, какое я имею отношение к этому немцу? Не добил в бою, и только. А лежачих — не бьют. Поэтому и сейчас я поступаю по справедливости, а это главное», — думал Петр.

Но что-то говорило Чеботареву, что он не во всем и прав. Это вывело его чуток из себя. «Не расстреливать бы вас, паскудников, — рассудил тут Петр, — а так же, к ели, на вечерок… да чтоб комелечки… Только не сможем мы так — воспитаны по-другому».

Это Чеботарев начинал уже оправдывать Батю. «Конечно, куда ему деть этого немца, — размышлял он, посматривая в покачивающуюся в такт шагу Батину спину. — И отпустить нельзя — он же враг. Гитлеровцы его подлечат, и он может еще не одного из нас поубивать».

Батя, почувствовав на себе взгляд, обернулся, и, приотставая, поравнялся с Чеботаревым. Сказал, не сумев скрыть радости, — забыл уж, видно, о выходке Петра:

— Устали? Ничего, теперь сыты будем. Партизанского шашлычка отведаем — конины-то вон сколько! — И, увидав бечевкой стянутую на Чеботареве фуфайку, кивнул головой на фургон: — Ремень возьми у немца — он теперь ему не нужен будет.

— Обойдусь, — проговорил Петр, подумав про себя, что немца все-таки расстреляют, и добавил: — Берите, если вам нужно.

Бате реплика его не понравилась, и он с ехидством в голосе бросил:

— Да уж что и говорить, ты не мы — кадровый, полпред от Красной Армии… только без мандата и формы.

Его распирала обида. Он прибавил шагу и, от волнения выказывая, свою хромоту, нагнал крестьянина. Когда головной фургон подъехал к небольшой заболоченной впадине, раздраженно крикнул, чтобы возле нее останавливались, — на отдых.

Фургоны сгрудились на поляне перед впадиной.

Настю с раненым немцем облепляли бойцы. К ним направился и Батя со своей группой. Ветерок донес оттуда чей-то громко и злобно заданный вопрос:

— Милосердная, чем это он заслужил такое милосердие?

— В болото головой его надо! — крикнул кто-то.

— И с голым задом — без штанов…

Настя, не обращая внимания на реплики бойцов отряда, припала ухом к груди немца. Вслушивалась.

— Старайся, старайся, — негромко проронил подошедший к фургону Батя, и было непонятно — одобряет он ее усердие или нет.

— Умер он, — подняв голову, сообщила Настя, и в голосе ее никто не услышал ни сострадания к тому, что скончался человек, ни радости, поскольку умер враг.

Чеботарев Настино известие принял холодно — думал о Батиной реплике. «К фронту надо идти, вот что, дорогой Петро, — с тоской в душе заключил он. — И другие партизаны, пожалуй, так же обо мне думают. Конечно, так. Там Красная Армия кровью истекает, сражаясь с до зубов вооруженным врагом, а я тут… в обозников постреливаю». Его взгляд встретился на какую-то долю секунды с Батиным, и Петр понял правильность принятого решения.

Чеботарев отошел немного в сторону, к Момойкину. Весь углубленный в раздумья о себе, своей солдатской доле, безразлично глядел, как два дюжих партизана сбросили труп немца на землю, потом оттащили к заболоченной впадине и, взяв за руки и ноги, стали раскачивать, чтобы забросить подальше в холодную, непрогреваемую солнцем тинистую воду. Петр отвернулся и, посматривая на суровый, стеной ставший перед поляной лес, ждал, когда труп шлепнется в воду, и, когда он шлепнулся, почему-то вздрогнул.

«Что ж, он, этот немец… сам за этим пришел к нам… — подумал Чеботарев. — Кто их приглашал в Россию?.. Незваными пришли».