Изменить стиль страницы

— Вам в армии виднее. Скажите, вы правда считаете, что война может затянуться? — спросила она.

Сержант ответил не сразу. Он как будто немного успокоился, но по лицу его все еще струился пот, черные волосы, в которых серебрились седые нити, кое-где прилипли ко лбу. Он поморщился и только потом спросил:

— А вы, если говорить откровенно, верите в эту войну?

Мать не поняла его. Она нерешительно переспросила:

— Это как же так «верить в войну»?

— Я хочу сказать: у вас действительно такое ощущение, что мы воюем?

Она сделала гримасу.

— Ну как же, в газетах пишут, и опять же столько солдат, и потом затемнение, а кроме того…

— Ну, а я вам вот что скажу: наша армия — настоящий бардак. Никто ничего не принимает всерьез… И я уверен, что так сверху донизу, от главнокомандующего до последнего обозника. Разве они воюют по-настоящему? Они играют в войну. Точка, и все. Только таким, как я, у которых других забот хватает, нам всем, поверьте, эта война давно в печенки въелась! Слышите, в печенки въелась! А уж раз я так говорю… надеюсь, вы меня поняли! — Он остановился, чтобы перевести дух, а потом, указав на свои ордена, сказал: — В четырнадцатом году в войну верили. Все более или менее верили. И только позже, значительно позже мы поняли, как нас обманули, обманули те, кто нами правил. Теперь им не верят. Никто не верит. Вот в чем разница. А играть в солдатики, благодарю покорно. Я из этого возраста вышел. Давно уже вышел, — закончил он, усмехнувшись.

9

К тому времени, когда вернулись отец с сыном, сержант Бутийон уже успел снять военную куртку и галстук и засучить рукава. Он даже набрал в лейку воды и принес из сарая корзину дров. Мать долго не решалась, но в конце концов пригласила его позавтракать с ними.

Отец как будто остался доволен. Он поспешил переодеться и, как только облачился в свою латаную рубаху и синий фартук, спустился в погреб за бутылкой белого вина.

Сержант с раскрасневшимся лицом, взмокший от пота, сильно жестикулируя, рассказывал о своих начальниках, о снаряжении армии, о приказах и контрприказах. И каждый раз, как он останавливался, отец торопился вставить:

— Ничего не изменилось. Я помню в четырнадцатом году, вот хоть у вашего отца спросите, когда мы были в…

Но он так и не мог договорить. Не слушая его, сержант, говоривший гораздо быстрее и громче, начинал новую историю. И как только кончал рассказ, поворачивался к матери и спрашивал:

— А что, разве не так, разве я не прав?

И мать кивала головой, повторяя:

— Ну конечно. Ну конечно, вы правы.

Один Жюльен молчал. Он сидел на ступеньках лестницы, которая вела в комнаты, и слушал.

Когда мать подала суп, на время наступило молчание. Отец ел медленно, поэтому сержант управился раньше него. Он уже начал было новую историю, но мать предложила ему еще тарелочку. Он поблагодарил и замолчал, снова принявшись за еду. Мать заметила, что никогда раньше отец так не спешил покончить с едой. Кроме того, он не налил себе еще. Он положил ложку в пустую тарелку, обтер усы тыльной стороной руки и тут же начал:

— Я помню, в четырнадцатом году, когда мы с вашим отцом…

И это была единственная история, которую ему за весь день удалось досказать до конца.

Сержант оставался у них до того времени, когда надо было идти на перекличку. Он пошел с ними в сад, помогал во всех работах, но ни на минуту не закрывал рта. Мать опасалась, что дело дойдет до ссоры.

— Это буржуазия довела нас до ручки, — вопил сержант, — буржуазия надеялась, что Гитлер покончит с коммунизмом!

— Однако Народный фронт… — решился вставить отец.

Но солдат не дал ему договорить.

— Что Народный фронт! — кричал он. — Да его прикончили! И прикончили его буржуи. Они называли это «политика умиротворения», Мюнхен и вся прочая музыка. Ерунда, нас предали, говорю вам, предали. Гитлер сделал ловкий шаг и обезопасил себя от франко-советского союза. А буржуи сразу на это и клюнули, потому что всегда были трусами и дураками. Ведь это пресловутый кардинал Иннитцер, примас Австрии, посоветовал добрым католикам два года тому назад, во время аншлюса, не поддерживать Шушнига и голосовать за Гитлера. Всех бы их в один мешок — и попов и буржуев!

Он горячился все больше и больше.

Затем он обрушился на генералов.

— Они тоже из буржуев! — кричал он. — Всем известно, что нас предали. Почему мы сразу не перешли в наступление? Потому что они не хотят разгромить Гитлера. Фашизм — для них самое разлюбезное дело. Решительное наступление, пока он еще не разделался с Польшей, вот что было нужно!

— В четырнадцатом году… — попытался было вставить папаша Дюбуа.

Но Бутийон тут же завопил:

— Знаете, что говорили в четырнадцатом году: кровь рядовых служит главным образом для поливки генеральских рукавов, чтобы на них скорее росли звезды. Вот увидите, на этот раз будет то же самое. Они начнут наступление, когда это будет им выгодно.

Отец как будто хотел возразить, но сержант уже несколько успокоился.

— Я вам сейчас кое-что скажу, и вам сразу станет ясно, что здесь не все чисто, — объяснил он, обращаясь к матери. — В моем отделении есть один очень серьезный человек, ему можно верить. Он стоял на берегу Рейна. Его отослали в тыл, потому что у него болят глаза. Так вот: им там запретили стрелять в бошей.

Мать пожала плечами.

— Не преувеличивайте, — сказала она.

— Я не преувеличиваю. Это совершенно точно: официально запрещено обстреливать железнодорожную линию на правом берегу Рейна между Базелем и Карлсруэ. Ну, ребята только сидят и смотрят, как проходят поезда с пушками, вот вам и все!

— В конце концов, если можно кончить войну, никого не убивая, чего уж лучше, — сказала мать.

Сержант расхохотался. Потом, снова распалившись, начал честить фабрикантов оружия, объединение предпринимателей, буржуазию и духовенство.

Мать, уставшая от его крика, отошла подальше. Она обрывала сухие листья на бобах, обвившихся вокруг длинных ореховых жердей, в то же время наблюдая за мужем. «Он, верно, из себя выходит. Вот сейчас взорвется. Господи боже, ну и парень, просто какой-то сумасшедший», — эта мысль не оставляла ее. И она упрекнула себя за то, что пригласила его, что угостила вином.

Однако отец был невозмутим. До самого ухода сержанта он продолжал спокойно работать в саду. Только каждый раз, когда тот его спрашивал: «Разве не правда, разве я не прав?» — отец кивал и говорил:

— Ей-богу, знаете ли, я…

Но сержант его не слушал. Надо думать, он удовлетворялся кивком головы, принимая его за выражение согласия со стороны папаши Дюбуа.

Когда, наконец, сержант отправился к себе в казарму, мать, вместе с отцом закрывавшая соломенными щитами парники, с облегчением вздохнула.

— Уф! Совсем заговорил.

Отец усмехнулся:

— Да, шутник-парень, с ним не соскучишься. И подумать только, что отец у него такой спокойный человек.

— Ты говоришь: шутник. А я думаю, просто сумасшедший, — возразила она.

— Ну, ты всегда преувеличиваешь, скажем лучше — малость горячий. Кстати, его отец всегда говорил: «Голова отчаянная, зато сердце доброе».

— Он говорит, что не коммунист, — заметила мать, — но ты слышал, как он о буржуазии отзывался?

Отец беспомощно развел руками. Он был как будто смущен. Мать выпрямилась, потерла занывшую поясницу, потом спросила:

— Выходит, тебе все равно, когда тебя ругают?

— Но ведь не хотела же ты, чтобы у нас с ним дошло до ссоры. Человек возбужден, надо дать ему выговориться. Мы с его отцом всю войну вместе провоевали, не стану же я из-за пустяков ссориться с сыном.

Он остановился, чтобы отдышаться. Выражение лица у него было напряженное, взгляд жесткий. Мать не могла понять почему. Их разделял парник, прикрытый стеклами, в которых отражалось уже низко стоявшее почти багровое солнце.

— В конце концов, что такого он сказал? — заметил отец. — Ничего, абсолютно ничего плохого. Разве ты в политике что-нибудь смыслишь? Ничего не смыслишь, ну а тогда бери пример с меня — молчи и все. Мы уже не в том возрасте, чтобы о таких вещах рассуждать.