Изменить стиль страницы

— Господи, наступит ли такой день, когда я решусь ему это сказать? И потом, господи… смогу ли я… вернешь ли ты мне его?

57

Отец возвратился около пяти вечера.

— Надо быть сумасшедшим, чтобы так мокнуть, — сказала мать.

— Я на дожде не мок. Я переждал в будке у заставы, там даже огонь зажгли.

Он поставил зонт, повесил на крыльце мешок, вошел в кухню и затворил дверь.

— Можно подумать, что на дворе ноябрь, — проворчал он.

Мать вязала. Отец сел на свое обычное место — между столом и окошком.

— Ты ничего не узнал?

— Нет, — сказал он. — По такой погоде народу меньше едет. К тому же у многих нет бензина. Поговаривают даже, что будет нехватка во всем.

— Знаю, — сказала мать, — я хотела взять пять кило сахару, лавочник отпустил мне только кило; да и то, говорит, потому, что я постоянная покупательница.

— Еще и не то будет. Отец нам рассказывал, как в семидесятом году пруссаки заняли Францию. Боюсь, как бы нам не пришлось еще хуже!

Мать сначала слушала, но он опять начал свои бесконечные рассказы, которые она знала уже наизусть. Однако она не прервала его, не сказала: «Ты это уже рассказывал, ты повторяешься, Гастон, повторяешься». На этот раз она не сказала ничего. И мало-помалу монотонный голос отца включился в тишину так же, как и шум воды, льющейся в бак из водосточной трубы.

Еще тогда, когда отец упомянул про ноябрь, мать жила уже не этим летним вечером 1940 года. Несколько минут она, пожалуй, была еще здесь, старалась за что-нибудь ухватиться, вступить в разговор, но, когда отец пустился в размышления о 1870 годе, она тоже пошла по своей дорожке. У отца была потребность размышлять вслух. Она это знала, его голос действительно стал неотъемлемой частью этого вечера, и поэтому, когда отец замолкал, мать, не прерывая нити собственных размышлений, бормотала:

— Да, да… Конечно… Что поделаешь, это так.

Она не слышала, что он говорит, но такой ответ, вероятно, удовлетворял его, раз он тут же снова принимался рассказывать.

Матери, чтобы уйти от настоящего, чтобы обрести покой, в котором ей отказывал сегодняшний день, не надо было переноситься назад так далеко, к 1870 году. Для нее сейчас был ноябрь, моросил дождь, деревья и виноградные лозы почти совсем облетели, и кухня тоже была пронизана холодом и сыростью. Сетка дождя заволокла очертания холмов Монтегю, дальше них ничего не видно, но за высокой и унылой школьной оградой была жизнь и надежда. Вот сейчас откроется дверь, войдет мальчик в пелерине с капюшоном, опущенным на самые глаза. Ставни закрыты, зажжена лампа. Он готовит письменные уроки, отвечает ей устные…

Мысленно она видит целый альбом с картинками, неторопливо переворачивается страница за страницей, — а в руках матери по-прежнему мелькали спицы; отец по-прежнему тянул нескончаемую нить рассказа, дождь по-прежнему барабанил в окна, водосточная труба, не переставая, лила слезы.

Есть в альбоме страницы долгих дневных часов, полных ожиданием вечера; есть страницы со снежными зимами, с салазками, которые смастерил отец, а мать ждала с ними у ворот школы, когда кончатся уроки…

Все вперемежку. Никакой логической последовательности в ее альбоме нет. Разрозненные страницы постоянно нарушают порядок. Так, картинка, изображающая детский сад — большой зал со скамейками, а вокруг печки решетка, — может оказаться после картинки, на которой Жюльен уже большим мальчиком получает на рождество мольберт.

Рождество! Ах, сколько страниц в альбоме отведено рождеству! Рождеству и рождественским каникулам. Да, для нее были настоящие каникулы, когда Жюльен из-за плохой погоды принужден был сидеть тут, на кухне.

После того как началось отступление, не было еще ни одного такого дня, как сегодняшний. В первый раз время пролетело так быстро.

И все же, когда надо было отложить вязание, чтобы приготовить еду, тяжесть, которую мать ощущала уже много дней, опять налегла ей на плечи.

Никто не пришел, не рассказал новостей. Дождь не прекращался. Стемнело раньше обычного. Да, вот оно настоящее одиночество…

Сад вокруг дома расширился, городские дома отступили, в городе нет жизни, совсем никакой жизни.

Война притихла. Но успокоения все нет, есть только пустота, и никак эту пустоту не исчерпать до дна.

Сумерки заволокли все: холмы, ограду, намокшие деревья. Отец дремлет на стуле, усыпленный собственным голосом. Подбородок опустился на грудь, шея исчезла, голова клонится все ниже, и спина тоже согнулась дугой, только, может быть, не так сильно. За шумом воды не слышно его свистящего дыхания, плечи чуть приподнимаются.

А вдруг он умер?.. Вдруг все умерло?..

Мать встрепенулась. Она сделала над собой усилие, чтобы прогнать тоску, которая вместе с темнотой вползала в дом; но мысль о смерти не оставляла ее.

И в первый раз мать подумала, что они совсем одни, далеко, очень далеко ото всех и что оба они умрут, так и не увидев сына.

58

К утру дождь перестал. Согретая первыми лучами солнца, земля курилась больше двух часов. Казалось, сад кипит. Все сверкало. Горы приблизились, умытое небо блестело, как новенькая монета.

Отец, засунув руки в карман фартука, обошел сад.

— Я думаю, после такого ливня погода исправится, — сказал он, вернувшись. — Только как бы не началась слишком сильная жара.

— Все может быть, барометр пошел на «ясно».

Все утро они чистили крольчатник, подбирали упавшие яблоки и груши, занимались всякими мелкими недоделанными работами. В полдень поели немного больше, чем в предыдущие дни, но, когда отец пошел вздремнуть, мать опять почувствовала горький вкус во рту, который со дня отъезда Жюльена ощущала постоянно.

Господин Робен, перед тем как идти на службу, заглянул к ним. Поговорил о новом правительстве, рассказал о полномочиях, полученных Петеном для выработки новой конституции. Но главным образом он говорил о некоем генерале де Голле, который из Лондона обращался по радио к французам, призывая их не слушать Петена. Мать никогда не следила за политикой, и все это ее не интересовало. Она не вникала в то, что говорил Робен, а когда он собрался уходить, спросила:

— По радио говорили что-нибудь о тех, кто возвращается?

— Да, говорили, что беженцам, которые хотят вернуться, выдадут горючее.

— А о тех, что уехали не на машинах?

— О тех ничего не говорили.

Робен попробовал ее успокоить, но она не слушала. Ей хотелось повидать таких людей, которые знали, которые сами пережили бегство от врага и теперь возвратились. Поэтому, как только Робен ушел, она сняла передник, надела чистую кофточку и пошла на улицу.

Солнце припекало. Фасады домов ослепляли своей белизной, но мать теперь ничто не трогало. Для нее солнце было таким же печальным, как и дождь, что лил накануне, пожалуй, даже еще печальнее, из-за того, что у встречавшихся ей прохожих вид был совсем не удрученный. Город ожил. Мать видела, что жизнь входит в свои права. Почти все магазины были открыты. Соседи переговаривались, стоя на порогах домов, с ней здоровались. Чем ближе она подходила к центру, тем больше было народу на улице; а чем больше было народу, тем тяжелее становилось у нее на душе. Все вернулись. Все, кроме Жюльена!

На Новом мосту играли дети.

Немного дальше, у самого тротуара, по которому она шла, проехал велосипедист.

— Здравствуйте, мадам Дюбуа! — крикнул он.

Она подняла голову. Это был один из товарищей Жюльена.

— Эй, эй, молодой человек! — окликнула она, не зная, как его звать.

Он затормозил, повернул посреди улицы и остановился около нее.

— Вы звали меня, мадам?

— Да, я хотела бы знать… вы уезжали?

— Само собой, уезжал. Вчера только вернулся под страшным ливнем.

— Вчера!

— Да, вчера.

— И…

Она не знала, что сказать. Вот ведь уезжал и уже вернулся.

— Вы далеко были? — спросила она.

— Доехали до Сен-Флура.