— Зря вы похоронили его по старому обычаю, — горько и с досадой вздыхает Мурад. Он перелез через каменную изгородь кладбища и тут же снял с головы старую отцовскую папаху. — Ведь есть новое кладбище…

— А ты погоди… Лучше дай мне руку, помоги перелезть, — говорит Ашурали, обращаясь к сыну. В правой руке у него сучковатая, обструганная им за неторопливыми беседами на гудекане кизиловая палка. — Все правильно.

— Неправильно, отец, — хмуро возражает Мурад.

— Прощай, Дингир-Дангарчу, — обернувшись, произнес Ашурали. — Его любимая поговорка была: «Кривой несчастен — так мы говорим, а ведь слепой мечтает быть кривым».

— И ты идешь с чувством исполненного долга?

— Похоронить его здесь была последняя воля покойного! Мне не веришь, спроси Амирхана или того же Хромого Усмана.

— Не могу понять, как это можно…

— И я не могу понять, как это можно перевести туда школу, — и взмахом палки старик показывает куда-то в сторону, — а здесь, в ауле, оставить детей без учебы… Магазины закрывают…

— Это неизбежно. Аул должен переселиться в новый поселок.

— А пока что здесь живут люди, а не стадо коров, живут и умирают. Прощай, Дингир-Дангарчу.

— Непонятно, как такое мог завещать Дингир-Дангарчу.

— Не веришь, отцу своему не веришь?

— Он же один из первых коммунистов в Салатау.

— Да… Он был моим другом и не из робкого десятка, мы с ним в девятнадцатом в Араканах с имамами сражались, когда нас крепко поколотила шайка предателей. Был он и членом ревкома, и первым сельсоветом. В Отечественную мы с ним добровольно вступили в кавалерийский эскадрон Кара Караева. В Карпатах мы были ранены осколком одного и того же снаряда. Сорок с лишним лет он был коммунистом, а вот вчера перед смертью попросил меня, чтоб я молитву прочитал…

— И ты рад был услужить?

— Щенок, выбирай слова, когда разговариваешь с отцом. Никто не бывает рад, когда умирает друг, мы с ним сотни раз смотрели смерти в глаза, — глядя исподлобья, говорит сыну отец. — Он первым выскакивал на бруствер, когда надо было идти в атаку. А я шел за ним, потому что звал друг.

— И такой человек дрогнул…

— Замолчи!

— Каким бы высоким ни был минарет, отец, ему не под силу удержать восход солнца. Пойми же ты, последний из могикан…

— Это ты меня так называешь? Спасибо, я не Могикан, я, к твоему сведению, из рода Каттаган.

— Пойми, хотим мы этого или не хотим, новое будет наступать гусеницами тракторов, скрежетом кранов, салютом заводских труб, гудками многотонных машин, запахом солярки, новое будет шагать железными растопыренными опорами высоковольтных линий во все тысячи ущелий и на тысячи вершин. Оглянись вокруг, отец, перед этим не устоять никому и ничему.

— Нет, нет, устоял Дингир-Дангарчу, устоял, не сказал ведь он, что хочет, чтобы его похоронили на новом месте… — усмехнулся Ашурали, будто на самом деле испытывая в душе торжество от того, что дразнил сына, не отдавая себе отчета, для чего он это делает. Все это было похоже на злорадство, и Мурад в упор посмотрел на отца, взгляды их скрестились — это не предвещало ничего доброго.

— И не оттого ли радость сияет в тебе, отец, что ты сумел под конец своротить с пути друга?

Это уже было дерзостью. Старик побледнел, нахмурились брови, свисающие со лба, как мох с козырька, задвигались желваки: не думал он, что сын способен на такое. Помутился на миг его рассудок, он вздрогнул и занес палку над головой сына.

— Не смей, отец! — вскинул руки Мурад, но было поздно: палка больно ударила по голове.

— За что?

— Ты смеешь подозревать отца в недостойном?

— Отец, успокойся, люди смотрят. — Мурад почувствовал, как по щеке пробежала горячая струйка. Он потрогал рану на голове и, отдернув руку, посмотрел на свою ладонь, она была в крови. — Не думал я, что ты можешь так…

— А ты думай. — Хотя в душе старик уже испытывал сожаление и даже раскаяние, но виду не подал, не к лицу мужчине показывать слабость.

— За что? Не за то ли, что я сказал правду?

— Ты сказал неправду… А это за то, что в детстве я не бил тебя! Иди, сюда иди, говорю. — Он схватил сына за локоть и потащил к речке, что протекала по выложенному руслу мимо кладбищенской стены. — Нагнись!

И в это мгновение Мурад заметил на террасе сакли, что стоит над самым обрывом, женщину в белом платье… Да, это была она, та, к которой он приехал вчера, но увидеться помешали эти похороны. Она ждала его. Белое платье вдруг исчезло. «Чего доброго, бросится сейчас сюда…» — с тревогой подумал Мурад.

Ашурали, черпая в ладони прозрачную речную воду, стал смывать кровь с головы сына. Потом огляделся, сорвал свежих листьев подорожника и приложил к ране.

— Держи рукой вот так! Ничего страшного, будь мужчиной: при виде крови только бабы надают в обморок… Заживет как на собаке, по себе знаю.

— Ты злой, отец! И зря все это, пусть люди живут на новом месте, не мешай им.

Ашурали промолчал.

— В жизни всегда надо утверждать новое.

— А старое, не разбираясь, сметать? Я, значит, старое, а ты новое? Хи-хи! И, значит, старые все обряды, традиции все сметать, уничтожать? Впрочем, и не осталось уже из старого почти ничего, ни хорошего, ни плохого, нечего даже на зуб попробовать. А взамен что дали, взамен, я спрашиваю, для души, для человека?

— Для души — свободу, отец.

— Возьмем, родился человек…

— И мы его приветствуем, разве не так? Ты же ведь сам рассказывал, что раньше не всякий мог радоваться рождению сына: лишний рот в семье — обуза. Разве не так? Молчишь? О рождении дочери стыдились и говорить.

— Но честь дочери берегли свято! И не терпели таких вертихвосток, как сейчас. Ты в этом видишь свободу? А во что превратили вы само цветение человека — свадьбу, этот древний обряд?

— Ты имеешь в виду новый обряд?

— Я имею в виду твою так называемую комсомольскую свадьбу… Что? Краснеешь? Стыдно?

— Но я, быть может, исключение.

— Это глупо и неуважительно.

— Почему же?

— Хотя бы потому, что свадьба детей — в первую очередь радость для старших, родных и близких, их гордость. Это они празднуют свою победу, радуются, что сумели вырастить детей и скрепить новую семью. А что получается на вашей свадьбе? То, что у тебя получилось.

— Не напоминай об этом, отец, прошу тебя.

— Почему ж? Надо и горькое вспоминать. Ну хотя бы взял да пригласил Дингир-Дангарчу, если не соизволил меня пригласить… Стыдно?

Сколько лет прошло, и до сих пор отец не может простить ему, Мураду, свою обиду. Что ж, ветреным был тогда его сына, но со временем понял, осознал, и ему больно сейчас слушать упреки отца.

— Где же были твои родственники, близкие, родные, твои братья, где был твой род, благородное и неистребимое в человеке чувство родства? Молчишь? Ты считаешь это предрассудком? Ошибаешься! А, да что там говорить, уже в горах люди перестали узнавать своих троюродных братьев и сестер, а скоро, есть опасность, перестанут узнавать и двоюродных, а там недалеко и до того, когда брат у брата будет спрашивать: «Чей ты сын?» Разве не страшно это? Я не говорю, чтоб хранился неизменно старый род, теперь все смешалось, и кровь и нации, но дайте тогда новый род, укрепите, углубите его, сделайте прочными, жизнеспособными и корни и крону родства.

— Ты живешь старым понятием родства, отец, но рождается новое — родство людей, общества.

— Без рода и племени? Без кровного родства?

— Да, в моем понимании. Новая общность людей, советских людей, без этих двоюродных и троюродных. И расцветет на земле духовная их общность с мощными корнями и могучей кроной.

— Не верю я в это, не верю.

— Но это не зависит от того, что кто-то не верит.

— Я не «кто-то», а твой отец… Ну, а как же, скажи мне, связать с этим то, что иные люди стараются искать невест и женихов обязательно в своей среде? Роднятся, например, директор совхоза с председателем колхоза, мясокомбинат с молокозаводом и так далее. Как такое понимать мне, старику?