Изменить стиль страницы

Она кружила в небесах, и даже ее сверхъестественно острое зрение с трудом проницало вечную темноту внизу. Куральд Галайн — совершенно чуждый садок, даже в здешнем рассеянном и ослабленном состоянии. Пройдя прямо над громоздкой фигурой Силанны, Карга каркнула ироническое приветствие. Разумеется, от алой драконицы не последовало явного ответа, но Карса знала: она заметила ее кружения. Позволив себе послать вспышку воображаемых образов — сомкнувшиеся челюсти, хруст костей, вихрь перьев, поток вкусных жидкостей… Карга каркнула громче и была вознаграждена колыханием длинного змеиного хвоста.

Скользнув в восходящий над краем утеса ветер, Ворон направилась к узкому балкону крепости.

Он стоял один. Она уже привыкла к этому. Сын Тьмы замкнулся в себе, словно ониксовый цветок, а полуночный колокол звенит — удар за ударом, до последнего, двенадцатого — за ним последует лишь эхо, пока не затихнет и оно, оставив безмолвие. Она изогнула крылья, замедляя полет, и стена крепости прыгнула навстречу. Бешено замахав крыльями, она уселась на каменную стену, вцепившись когтями в гранит.

— Меняется ли вид отсюда? — спросила Карга.

Аномандер Рейк опустил взор, рассматривая гостью.

Карга раскрыла клюв, молча смеясь. Минуло несколько ударов сердца… — Тисте Анди — народ, не склонный к выражению внезапного веселья, не так ли? Танцы в темноте? Дикий, беззаботный прыжок в грядущее? Думаете, наш побег из гниющей плоти не стал торжеством радости? Удовольствия рождения, восторга обретения жизни? Ох, у меня кончились вопросы. Воистину нынче грустное время.

— Понимает ли Барук, Карга?

— Более или менее. Увидим.

— Что-то происходит на юге.

Она согласно замотала шеей. — Что-то, о да, что-то. Впала ли жрица в безумную оргию? Нырнула ли за ответами на все вопросы? Или отложила потребность в ответах на потом, на время большей удачи? Но … реальность вернулась. Проклятие реальности! Чтоб она упала в Бездну! Пора нырять снова!

— Путешествие испортило тебе настроение, Карга.

— Не в моей натуре грустить. На деле я презираю грусть. Сражаюсь с ней! У меня от грусти сфинктер взрывается! А вы огорчаете меня, старую спутницу, любимую служанку!

— Я не хотел. Вижу, ты страшишься худшего. Скажи, что видели твои сородичи?

— О, они рассеялись, парят тут и там, всегда высоко над ухищрениями земных ползунов. Мы видим, как они ползут туда, потом обратно. Мы следим, мы смеемся, мы поем их сказания братьям и сестрам.

— И?

Карга склонила голову, одним глазом уставившись на мятежное море. — Ваша тьма, Хозяин, породила свирепые бури.

— Да, породила.

— Я полечу выше клубящихся туч, в холодном и чистом воздухе.

— Ты так и сделаешь, Карга, так и сделаешь.

— Ненавижу, когда вы так великодушны, Хозяин. Когда ваши глаза заволакивает нежность. Не подобает вам проявлять сочувствие. Стойте здесь, да, незримым, непостижимым. Таким я сохраню вас в памяти. Позвольте мне думать о льде истинной справедливости, не способном расколоться… Слушайте! Звонят внизу! Какая жизнеутверждающая музыка! Как утешает вопль железа!

— Сегодня ты на редкость поэтична, Карга.

— Так Великие Вороны сражаются с грустью, Владыка. Итак, чего вам от меня нужно?

— Эндест Силан ушел к большой реке.

— Вряд ли он один.

— Ему нужно вернуться.

Ворон помолчала, склонила голову набок. — Прозвенело десять.

— Десять.

— Мне пора в путь.

— Лети напрямик, Карга.

— Умоляю, посоветуйте возлюбленной сделать так же, когда придет время.

Он улыбнулся. — Нет нужды советовать.

Глава 11

Кто ты таков, чтобы судить, стара она или молода, поднимает ли ведро или опускает его в колодец? Красива она или непримечательна, словно некрашеный лен? Летит ли она на летних ветрах парусом над голубыми водами, сверкая ярче девичьих глаз? Идет ли она, покачивая от удовольствия бедрами, суля бодрящие мечты, словно сама плодородная земля обрела способность петь подобно веселым бабочкам над цветущим полем, или устала, задремав в седле посреди груд спелых плодов, и больше не скачет через ароматные сады? Да кто ты таков, чтобы заключать в железную клетку определенности самую суть тайны, к жизни зовущей нас — пусть висит полное до краев ведро между темными глубинами и поющим солнечным светом. Она — красота и она — призыв к преступлению, и ничего ценного не прибавит к ней твое мнение, разве только раскачает истертую веревку. Стыдись!

Снисхождение наносит болезненные раны, и она уходит или заходит, внутренне содрогаясь. Не смей говорить о чести, не смей выносить жестокие суждения, пока я сижу здесь, наблюдая, и в мгновение ока расчеты вызывают в толпе вихрь презрения, и удаляется парус, минуя тебя навеки, ибо привилегия ее — море цветов, множество сладких ароматов за ее спиной, но никогда тебе не ощутить ни одного аромата. Вот баланс, вот мера, вот благочестие чужаков, что скрывают слезы, отворачиваясь.

«Молодой человек у стены», Некез из Одноглазого Кота

Нет и не было такого художника, что сумел бы выразить все силы детского воображения. Эта кучка палок в пыли, которую любой взрослый пнет, не удостоив и мгновенного взгляда, на самом деле — обширный мир, в одеждах и плоти, крепость, чаща, великая стена, о которую разбиваются атаки ужасных орд, отброшенных мужеством горстки героев. Это гнездо драконов, и блестящие голыши — их яйца, и в каждом таится яростное, славное будущее. Никто не сумел сотворить ничего столь же законченного, сверкающего, радостного и торжествующего, и все ухищрения и манипуляции взрослых — всего лишь смутные воспоминания о детстве и чудесах его, неловкие в попытке соблюсти связность функций и разумность предназначения; у каждого фасада есть своя история, легенда, кою следует читать по стилизованным знакам. Статуи в нишах застыли с мрачными лицами, равнодушные к случайным прохожим. Правила казармы владеют застывшими, потрескавшимися умами, привыкшими к повседневности страха.

Заставить ребенка трудиться — убить в нем художника, выдрать корни чуда, отнять сверкающий дротик воображения, шустрым зябликом прыгавший с ветки на ветку — и ради чего? Ради сиюминутных нужд и бессердечных ожиданий. Взрослый, требующий от ребенка работы, мертв внутри, лишен красок тоски по прошлому, столь ярких, столь чистых, столь прекрасных, столь переплетенных с томлениями, и сладкими и горькими вместе — мертв внутри, да, и снаружи мертв. То ходячие трупы, холодные, но полные негодования ко всему еще живому, еще теплому, еще дышащему.

Жалеть подобных? Нет, никогда, ни за что — пока они сгоняют детей в стаи и принуждают к работе, а потом жадно поглощают бесчисленные выгоды.

Решится ли сие округлое эго опуститься до сурового осуждения? Сие округлое эго решится! Мир, построенный из нескольких палок, способен исторгнуть слезы из глаз, пока юный творец стоит на четвереньках, напевая дюжину песен без слов сразу, говоря сотней голосов и передвигая незримые фигуры по полю разума (иногда останавливаясь, чтобы вытереть нос). О да, решится, да еще как решится! И приготовится поспешить на помощь жертве жестокого злоупотребления.

Даже змеюка имеет грандиозные замыслы, но вынуждена ползти пядь за пядью, сражаясь с пространствами, которые презрит гигант или бог. Она высовывает жало, чуя запахи, и мотается влево — вправо. Спасение — зрелый плод в конце охоты, прогретое солнцем птичье яйцо, попавшая в челюсти вкусная крыса.

Так ищет змея, подруга правых. Так скользит угорь сквозь мутный ил мира, шевеля усами. Скоро, надеется он, скоро!

Молодой Харлло не думал о справедливости, не думал о законной свободе. Не создавал ленивым воображением слов из блестящих жил сырого железа. Не виделись ему искры золота в острых выступах холодного кварца. Не было у него времени встать на колени посреди какого-нибудь заросшего городского сада, строя крошечные крепости и мостики из тростинок над потоками от вчерашнего ливня. Нет, детство Харлло окончилось. В шесть лет.