Иза не поцеловала мать, не прикоснулась к ней. Старая поняла, о чем она думает: им теперь никак нельзя расслабляться, жалеть друг друга — иначе не будет сил смотреть в глаза случившемуся.
— Иди домой, — сказала Иза, — сегодня ты должна пораньше лечь. Входи!
Дочь подняла с земли сетку, двинулась в дом. Старая ковыляла следом. В доме топились печи; посуды от завтрака, кофейника с чашками, утром оставшихся в комнате, не было видно. Кругом царил особый, жесткий порядок, так характерный для Изы. Как будто она уже несколько часов делала тщательнейшую уборку.
Антал, должно быть, это и кричал ей вслед: что звонил в Пешт и что Иза достала билет на самолет. У матери застучало сердце, она опустила глаза. От одной мысли о полете ей было не по себе, сама она ни за какие коврижки не села бы в самолет — и холодела всякий раз, когда Иза писала, что в этот раз не хочет ехать поездом, лучше прилетит. Путь по воздуху в глазах старой был кощунством, чем-то противоестественным и страшным — а уж тем более такой вот путь, когда дочь летела к ним с Винце по небу наперегонки с тем, непонятным.
Иза взяла ее руку.
Вот так же в течение многих недель она обманывала отца: будто бы поглаживала его руку, сама же в это время пальцами прощупывала пульс. Сердце у матери билось неровно, сбивчиво. Как странно, что Иза чувствует это, чувствует кончиками пальцев.
— Выпей-ка чаю, — сказала Иза. — Руки у тебя как лед.
И вышла в кухню. Комната сразу стала чужой, враждебной. Когда они вошли, Иза включила верхний свет, который зажигали обычно лишь для гостей; яркое освещение резало старой глаза, казалось кощунственным, даже непристойным. Старая погасила люстру и включила маленькую настольную лампу, потом остановила стенные часы, завесила шалью большое зеркало. Когда Иза вернулась с чаем, она уже сидела, зябко съежившись, на диване, рядом с печкой. Иза остановилась на пороге с кружкой в руке. Часы показывали без четверти четыре, завешенное зеркало странно преобразило комнату, даже стены словно бы обрели другой оттенок.
«Теперь она знает, — думала старая. — Я сказала ей, когда это случилось».
Рот у Изы дернулся, но она промолчала. Подождав, пока мать выпьет чай, она сдернула с зеркала шаль и укутала ею мать. Потом открыла дверцу часов, поставила на место стрелку, толкнула маятник.
Старуха еще больше съежилась, когда зеркало снова заблестело своей водянистой поверхностью. Ей казалось, будто у Винце что-то отняли, последнее, на что он еще имел право; она не смела взглянуть на зеркало. Ртутно-переливчатая его поверхность была живой, словно озерная вода; она боялась, что в ней, в этой подрагивающей поверхности, вдруг обозначится, всплывет кто-то или что-то. Ритмичный ход часов отзывался в ней болью: какие-то колесики, шестеренки в них снова движутся — движутся, тогда как для Винце время уже остановилось навсегда. Неужто же так легче вынести все это? Иза совсем не верит в то, во что верят старые люди.
Дочь забрала у нее кружку, но не ушла, а села рядом, придвинулась к ее поджатым ногам. Она всегда была рядом в критические минуты, всю жизнь, с малых лет — не как дочь, а скорее как сестра. Когда на улице Дарабонт сосед позволил себе какое-то замечание в адрес Винце, то не Винце, а Иза ответила ему, Иза, которая в то время когда Винце потерял работу, была младенцем и в детстве почти ничего не знала об этих вещах. Побелев от гнева, она бросилась защищать отца, а сосед только смотрел на нее во все глаза — такая яростная, пылающая страсть переполняла крохотное ее тело — ей тогда и восьми еще не было. Когда мать шла к зубному врачу, Иза провожала ее; она всегда первой усаживалась в кресло, мать после нее просто не смела быть малодушной: трепеща ресницами от боли или от отвращения, Иза безмолвно терпела, пока ей сверлили или рвали зуб. Иза помогала матери распределять деньги, готовить обед, даже стирать, когда не было других помощников, помогала без просьб, добровольно, словно это разумелось само собой. И теперь она опять была здесь, сидела в уголке дивана, скрестив руки на груди. Как они любили ее, с самых первых дней ее жизни, как любил ее Винце. Когда она подумала, что Винце больше никогда не увидит Изу, у нее снова полились слезы.
— Не нужно плакать о нем, — сказала Иза.
Мать взглянула на нее сквозь слезы, застилавшие глаза: однажды она уже слышала такую фразу. Но тогда в этих словах не звучала тревога врача, обеспокоенного ее здоровьем: произнесла их кухарка, когда умер их первенец и она безутешно рыдала, оплакивая сыночка. В то время они еще жили в богатой, большой квартире; кухарка, сухая старуха, зимой и летом не расставалась с зонтиком, где на большом фарфоровом набалдашнике был портрет королевы Елизаветы[1]. «Не нужно о нем плакать, — сказала кухарка, когда Эндруша увезли, — ему будет плохо спать там. Не нужно о нем плакать!»
— Ты не будешь одна, — слышала она голос дочери. — Продашь дом и переедешь ко мне, в Пешт.
Только теперь она принялась плакать по-настоящему: чувство облегчения, защищенности, свободы нахлынуло на нее, стиснув горло. То, чего она так боялась, разрешилось само собой, у нее не будет страшных пустых вечеров, бессмысленных дней, квартирантов, не будет прозябания, лишенной дел и забот жизни. Когда Иза к вечеру вернется домой из своего института, она уже будет ждать ее со всем готовым, они будут вместе каждую свободную минуту, как когда-то, когда Иза была ребенком. Она знала, дочь не оставит ее, но на такое она не надеялась, о таком и не мечтала. Нет, не в саду возле дома — Винце надо похоронить в Пеште, чтобы они могли навещать там его могилу.
Иза теперь поцеловала ее: мать наконец была в безопасности, под теплой шалью, они обе могли немного расслабиться. Губы у дочери были холодными — холодными необычно, каждая по отдельности, словно каждая частица ее тела стыла сама по себе. Ей было тридцать девять лет, когда родилась Иза; она уже считала, что никогда больше не будет держать в руках ребенка, так они и доживут до старости, с памятью об ушедшем сыне. И вот у них появилась дочь, которая прежде научилась говорить, чем ходить, была умна и не по-детски серьезна. Мать не встречала в жизни людей, похожих на Изу, — правда, она догадывалась, что не так-то уж много способна понять в ней, что жизнь Изы, ее книги, ее мир даже в малой мере ей недоступны. Пешт… Она даже не видела новой квартиры Изы, знала лишь, что та живет где-то на Кольце и что совсем недавно туда переехала. Винце был уже болен, когда Иза сменила жилье, и мать не смогла к ней поехать, посмотреть квартиру. Как, должно быть, удобно будет жить в современной комфортабельной квартире! То-то удивится Капитан, очутившись на четвертом этаже!
Она вздрогнула от звонка в дверь и поняла, что незаметно задремала на диване.
В первый момент ей показалось, что она в доме одна; всполошившись, она сбросила с себя шаль, чтобы бежать открывать, — и тут лишь увидела Изу, которая стояла у окна, прижавшись лбом к стеклу, и смотрела в темноту двора. Стрелки часов почти не сдвинулись с тех пор, как она забылась; сон пришел к ней — и сразу же улетел, вспугнутый звонком. Кто это может быть? Круг их друзей распался еще в двадцать третьем году; до реабилитации Винце они жили отшельниками. У тех же из прежних знакомых, кто после войны, когда доброе имя Винце было полностью восстановлено, не прочь был бы возродить былые отношения, — Винце вместе с Изой быстро отбили охоту к этому; она, мать, еще могла бы простить людям, пусть не всем, лишь некоторым, их неверность, но эти двое — ни за что. Так что общество, вхожее к ним в дом, — в дом! — было довольно странным: бакалейщик Кольман, соседка Гица, мастерица по епитрахилям, продавец газет, еще один продавец, из табачного киоска, почтальон на пенсии, учительница, с которой они сидели по вечерам у музея, Деккер, Антал да несколько мальчишек с рогатками и разбитыми коленями из школы на углу — эти приходили к ним в сад ради Винце, который учил их делать стрелы и вытачивать крючки для удочек. Все знали, что после шести вечера гостей у них принимают не очень охотно: в это время они пили кофе на ужин, а когда Винце стал приближаться к восьмидесяти, в семь он уже ложился спать. «Это Кольман, должно быть», — подумала старая и испуганно замахала Изе. Кольман еще ничего не знает, он станет расспрашивать подробности и задержится надолго. Бакалейщик всегда интересовался здоровьем Винце, не было дня, чтобы он не забежал узнать новости, — если она сама не заходила в лавку за покупками.
1
Очевидно, жены императора Франца-Иосифа