Стояла оттепель, кругом лило, по желобу, выходящему со двора возле выкрашенных в коричневый цвет ворот, потоком стремилась талая вода. Желоб кончался драконьей пастью, из нее и низвергалась на улицу бурлящая струя. В доме было три комнаты, две маленькие и одна побольше, от крыльца к дровяному сарайчику вела красная кирпичная дорожка, вдоль клумб стояли платаны, просторная подворотня со сводчатой крышей словно бы образовывали еще одну, четвертую комнату, открытую во двор. Когда дом национализировали, Винце ушел плакать в чулан, не хотел, чтобы его утешали. Хорошо еще, что дождался, бедный, пока дом снова им вернули; как он радовался — самозабвенно, по-детски, — когда получил его обратно, а ведь тогда он был уже болен. «Ишь, старый капиталист, — смеялась Иза. — Не может, видите ли, чтобы его имя не стояло в кадастровой книге». Иза дом не любила: четыре года замужества она прожила с Анталом в большой комнате. А потом, за все годы, минувшие после развода, она, приезжая навестить их, ни разу не осталась там ночевать. Объяснять она ничего не объясняла, но мать знала и так: большая комната напоминает Изе об Антале, а вспоминать Иза не любит.
Как же теперь? Чем станет для нее это слово, «домой»?
За долгие годы дом для нее настолько слился с Винце, что она никогда не думала о нем как о совместной собственности, хотя записан он был на них обоих. Ведь купили его на деньги, полученные при реабилитации, Винце заплатил за него собственным унижением, долгими годами унижения, он в полной мере выстрадал его, дом для него стал оправданием всей жизни, его главной гордостью — если не считать Изы. Собственно говоря, там его и надо было бы похоронить, в саду возле дома. А ей, что ей делать теперь с этим домом, одной? Не жить же здесь вдвоем с Капитаном. Иза будет приезжать еще реже: теперь ни дня рождения отца, ни именин, ни годовщины их свадьбы. Взять постояльца? Но кого? Еще попадется кто-нибудь вроде первого жильца на улице Дарабонт. Или какая-нибудь старуха, глупая и скучная, как она сама. И скоро станет ей в тягость, даже если будет во всем ей угождать. Что же делать?
С Изой они на эту тему еще не говорили.
Три недели назад, неожиданно явившись домой — пора было просить Антала устроить отца в клинику, — Иза намеревалась обсудить с матерью, что будет дальше, но та замахала на нее руками, убежала и спряталась в чулан. Еще в доме тети Эммы она твердо усвоила, что нельзя говорить о надвигающейся беде; ведь за спиной у нас стоят три ангела, два белых и один черный; и черный — недобрый ангел. Если он проведает, чего ты боишься, если догадается, чем вызван твой страх, то тут же навлечет на семью ту самую беду, которую ты неосторожно назвал по имени. «Не знаю более мрачной мифологии, чем христианская!» — сказала как-то Иза, когда мать предупредила ее: нельзя играть с мыслью, что провалишься на экзамене. (Иза никогда не проваливалась на экзаменах, только пугала себя этим, как всякий добросовестный ученик.)
А в ангеле этом, злом ангеле, что-то, должно быть, все-таки есть. Ведь вот услышал же он, как Винце в тот день, когда ему впервые стало плохо, придя в себя после приступа боли, с хрустом потянулся на кровати и, посмеиваясь, шутя еще, сказал: «Видно, рак у меня»; ужаснувшись, она закрыла ему ладонью рот. Винце все посмеивался, ему и в голову не приходило, что он случайно попал в самую точку. «Переел я, — сказал он позже, — дай-ка слабительного».
А три недели назад она закрылась в чулане и не позволила Изе говорить ни о чем, что касалось смерти Винце. Та не настаивала; некоторое время мать слышала, как Иза возится на кухне; потом та ушла. Старая знала, дочь хочет как лучше, хочет все подготовить, предусмотреть, чтобы мать не ударилась в панику, когда свершится неминуемое; Иза хочет заранее обсудить, как матери устроить свою жизнь. Но, пока человек жив, нельзя говорить, что будет после его смерти. Вплоть до. сегодняшнего утра, пока за ней не пришел Антал, да что там — вплоть до той самой минуты, пока Лидия не отпустила безжизненную руку Винце, — все еще можно было, пусть это безумие и абсурд, надеяться на что-то, хотя бы и на чудо.
В учреждениях закончился рабочий день, улица вокруг заполнилась людьми. Старая зашагала торопливей, сейчас ей не хотелось встречать знакомых. Невольно вглядывалась она в лица прохожих. Какая-то решимость, целеустремленность виделась в них, никто не шел как на прогулке: люди спешили по домам; оживились, наполнились народом магазины, откуда-то слышался детский плач, больше стало машин, мигали красные и желтые огни. Старая завидовала даже этой суете, на которую никогда прежде не обращала внимания; она завидовала людям, которых кто-то ждет. Ее не ждет никто; разве что Капитан.
Спрятав лицо в воротник пальто, она шагала, глядя под ноги, чтобы можно было не заметить, если кто-нибудь поздоровается. Пошел дождь, медленный, колючий — не дождь, а изморось; тротуар заблестел, окна в домах затянуло пеленой. Лицом, лбом, кожей она ощущала сырость, хотя ни одной капли не упало ни на нее, ни около. Дождь-невидимка — сказал бы Винце. Драконья пасть их желоба широко зияла, будто ей не хватало воздуха. Кольмана на улице не было, не надо было ни с кем пускаться в разговоры.
Войдя в ворота, она увидела Капитана. И тут же отвела глаза, встала, опершись на плетеный садовый столик, что с осени до весны стоял под сводчатым навесом. Осторожность была излишней: Капитан и внимания на нее не обратил, он не скучал по ласке. Старая сама точно не знала, радует ее или огорчает, что Капитан ничего не почувствовал. Правильно говорила Иза: Капитан — глуп.
Она была одна, совсем одна, впервые за весь день.
Можно было не следить за своим лицом, можно было, опустившись на ручку плетеного кресла, подумать, какой же будет ее жизнь, жизнь без обязанностей. Ей не хотелось в дом: страшил приближающийся вечер, две кровати, одна из которых стала так бесповоротно лишней. Конечно, долго тут не просидишь, в конце концов все равно придется встать. Но сразу или через полчаса — какое это имеет значение. Она пошла было к крыльцу — и вдруг замерла. В доме, в окне их спальни, вспыхнул свет.
Она чувствовала не страх — нечто совсем иное. Снова опустившись в кресло, положив сетку на землю, она смотрела на яркое окошко. Свет в доме был куда реальней, чем загадочное лицо Винце, в которое она смотрела каких-нибудь час-полтора назад. Может, это и есть действительность, вот эта горящая в доме лампа, а все, что происходило за последние месяцы, — неправда, и Винце жив, а этот день ей лишь приснился, и приснились минувшие одиннадцать недель, и тело Винце, какое-то плоское, странно вогнутое, словно готовое стать сосудом бренности человеческого бытия; реальность же — это прежний Винце, чуть полноватый, немного смешной, Винце, который ждет ее дома, который совсем и не был болен. И ничего, совсем ничего не случилось.
Сейчас она чувствовала себя более слабой, чем в течение всего этого длинного дня. Она зажмурила глаза, откинула назад голову. Из сада, еще безлистного, голого, долетел к ней треск и шелест. Дрозды — подумала она. А может, вовсе и не дрозды. В доме горит свет. Значит, шуршать и шелестеть может что угодно. Ангелы, например. Или облака. Что угодно!
Когда она вновь подняла глаза, в окнах было темно.
Ей стало так горько и обидно, что даже расплакаться не хватало сил. Поставив локти на колени, она спрятала лицо в ладонях. Шелест смолк, теперь вообще не было никаких звуков, словно она оказалась в какой-то вязкой, непроницаемой среде. Потом вдруг заскрипела дверь прихожей — в открытом ее проеме стояла Иза.
III
Приехала все-таки. Слава богу, дочь рядом. Она не одна. На Изе был черный свитер; по глазам видно было, что она только что плакала. Сложное чувство испытывала старая в эту минуту: неодолимое что-то толкало подбежать к дочери, пожалеть ее, приласкать, как в детстве, утешить, вытереть слезы, а в то же время так надо было найти опору, сильное плечо, на нем выплакать свое горе. Странный это был, ни на что не похожий момент. Иза никогда не нуждалась в помощи, в утешении, никогда не жаловалась на судьбу, если что-то не удавалось ей; принимая решение, она просто сообщала о нем родителям, и у нее в мыслях не было спрашивать их мнение или просить совета. В свое время она без лишних предисловий сообщала им, что после школы хочет учиться на врача; что получила должность; что выходит замуж; потом — что разводится с Анталом и переезжает в Пешт. И вот сегодня Иза, впервые с той поры, как перестала быть ребенком, обнаружила вдруг, что умеет страдать, как все другие люди. Матери казалось, ее единственному дитяти только что угрожала какая-то смертельная опасность, — но она лишь смотрела на дочь в мучительной растерянности, в отчаянии, что та плачет, — и ничего не могла придумать, чтобы ей помочь.