Изменить стиль страницы

Этот человек явно нуждался в утешении, и Чарли Фортнум утешил его как мог:

— Ну, это я, кажется, мог бы сказать, отец мой.

Отец, отец, отец. Мысленно он повторял это слово. Ему привиделось, как отец сидит возле бара, он тупо смотрит, не узнает его, а сам он лежит на земле, и над ним лошадь. Вот бедняга, подумал он.

Отец Ривас произнес отпущение грехов.

— Пожалуй, — сказал он, — теперь я бы выпил с вами по маленькой.

— Спасибо, отец мой, — откликнулся Чарли Фортнум. — Мне повезло больше, чем вам. Здесь нет никого, кто отпустил бы грехи вам.

— Я видел твоего отца только по нескольку минут в день, — сказал Акуино, — когда мы ходили вокруг двора. Иногда… — Он замолчал, прислушиваясь к громкоговорителю, вещавшему из купы деревьев.

Голос произнес:

— У вас осталось только пятнадцать минут.

— Последняя четверть часа, на мой взгляд, пробежала слишком быстро, — заметил доктор Пларр.

— Неужели они теперь начнут отсчитывать минуты? Я бы хотел, чтобы они дали нам спокойно умереть.

— Расскажи мне еще немного о моем отце.

— Он был хороший старик.

— О чем вы говорили в те минуты, когда бывали вместе? — спросил доктор Пларр.

— У нас никогда не было времени толком поговорить. Рядом всегда был охранник. Он шагал тут же. Твой отец здоровался со мной очень вежливо и ласково — как отец с сыном… а я… ну я, сам понимаешь, очень его уважал. Сперва всегда немного помолчим… знаешь, как это бывает, когда имеешь дело с настоящим caballero. Я ждал, чтобы он заговорил первый. А потом охранник, бывало, закричит на нас и растолкает в разные стороны.

— Его пытали?

— Нет. Во всяком случае, не так, как меня. Людям из ЦРУ это бы не понравилось. Он ведь был англичанин. Все равно пятнадцать лет в полицейской тюрьме — долгая пытка. Легче потерять несколько пальцев.

— Как он выглядел?

— Стариком. Что еще тебе сказать? Ты должен знать, как он выглядел, лучше, чем я.

— В последний раз, когда я его видел, он стариком не был. Жаль, что у меня нет хотя бы фотографии, где он лежит мертвый. Знаешь, такой, какие снимает полиция, чтобы подшить к делу.

— Зрелище было бы не из приятных.

— Зато заполнило бы пробел в памяти. Может, мы и не узнали бы друг друга, если бы ему удалось бежать. И он был бы сейчас здесь, с тобой.

— Волосы у него были совсем седые.

— Таким я его не видел.

— И он очень горбился. Его мучил ревматизм в правой ноге. Можно сказать, что ревматизм его и убил.

— Я помню его совсем другим человеком. Тот был высокий, худой и стройный. Он быстро шел от пристани в Асунсьоне. Только раз обернулся, чтобы нам помахать.

— Странно. Мне он казался невысоким и толстым, и он хромал.

— Я рад, что его не пытали — как тебя.

— Кругом постоянно были охранники, и мне даже не удалось предупредить его насчет нашего плана. Когда время настало — он даже не знал, что охранник подкуплен, — я крикнул ему «беги», а он растерялся. И замешкался. Это промедление да еще и ревматизм…

— Ты сделал все, что мог, Акуино. Никто не виноват.

— Как-то раз я прочитал ему стихотворение, — сказал Акуино, — но, по-моему, он не очень любил стихи. А все равно стихотворение было хорошее. Конечно, о смерти. Оно начиналось так: «Смерть имеет привкус соли…» Знаешь, что он мне как-то сказал? И даже сердито — уж не знаю, на кого он сердился. Он сказал: «Я здесь не страдаю, мне просто скучно. Скучно. Хоть бы бог послал мне немножко страданий». Какие странные слова.

— Кажется, я их понимаю, — сказал доктор Пларр.

— Под конец он настрадался вдоволь, как хотел.

— Да. Под конец ему повезло.

— Что касается меня, я не знал, что такое скука, — сказал Акуино. — Боль знал. Страх. Мне и сейчас страшно. А скуки не знал.

— Может, ты не узнал себя до конца, — заметил доктор Пларр. — Хорошо, когда это происходит в старости, как у моего отца.

Он подумал о матери, коротавшей дни среди фарфоровых попугаев в Буэнос-Айресе или поглощавшей эклеры на калье Флорида; о Маргарите, когда она спала в тщательно зашторенной комнате, а он лежал рядом и рассматривал ее нелюбимое лицо; о Кларе и ребенке, о долгом несбыточном будущем на берегу Параны. Ему казалось, что он уже достиг возраста отца, что он провел в тюрьме столько же лет, сколько отец, а бежать удалось не ему, а отцу.

— У вас осталось десять минут, — произнес громкоговоритель. — Выпустите консула немедленно, затем выходите по одному и руки вверх!

Еще не смолкли эти распоряжения, когда в комнату вошел отец Ривас. Акуино сказал:

— Время почти истекло, позволь мне сейчас его убить. Это не дело для священника.

— Может, они все еще берут нас на пушку.

— Когда мы наверняка это выясним, скорее всего, будет слишком поздно. Янки хорошо обучили этих парашютистов в Панаме. Они действуют быстро.

Доктор Пларр сказал:

— Я выйду поговорить с Пересом.

— Нет, нет, Эдуардо. Это самоубийство. Ты слышал, что сказал Перес. Он не посмотрит даже на белый флаг. Верно, Акуино?

Пабло сказал:

— У нас ничего не выгорело. Выпустите консула.

— Если тот человек пройдет через комнату, я его застрелю, — заявил Акуино, — и всякого, кто станет ему помогать… даже тебя, Пабло.

— Тогда они убьют нас всех, — сказала Марта. — Если он умрет, мы все умрем.

— Это им, во всяком случае, надолго запомнится.

— Machismo! — сказал доктор Пларр. — Опять ваш проклятый дурацкий machismo. Леон, я должен что-то сделать для бедняги, который там лежит. Если я поговорю с Пересом…

— Что ты можешь ему предложить?

— Если он согласится продлить свой срок, вы согласитесь продлить ваш?

— Что это даст?

— Он все же британский консул. Британское правительство…

— Всего лишь почетный консул, Эдуардо. Ты сам не раз нам это объяснял.

— Но ты согласишься, если Перес…

— Да, соглашусь, но не думаю, чтобы Перес… Может, он не даст тебе даже рта раскрыть.

— Я думаю, даст. Мы с ним были приятелями.

На память доктору Пларру пришел речной плес, бескрайний лес до горизонта и Перес, решительно шагающий с одного мокрого бревна на другое навстречу группке людей, где его ждал убийца. Это мои люди, сказал тогда Перес.

— Для полицейского Перес не такой уж плохой человек.

— Я боюсь за тебя, Эдуардо.

— Доктор тоже страдает machismo, — сказал Акуино. — Давай… выходи и разговаривай… но захвати с собой револьвер.

— Я страдаю не machismo. Ты сказал правду, Леон. Я и в самом деле ревную. Ревную к Чарли Фортнуму.

— Если человек ревнует, — сказал Акуино, — он убивает соперника или тот убивает его. Ревность — штука простая.

— Моя ревность другого сорта.

— Какая еще может быть ревность? Ты спишь с чужой женой. А когда он делает то же самое со своей…

— Он ее любит… вот в чем беда.

— У вас осталось пять минут, — объявил громкоговоритель.

— Я ревную, потому что он ее любит. Такое глупое, избитое слово — любовь. Для меня оно никогда не имело смысла. Как и слово бог. Я знаю, как спят с женщиной, я не знаю, как любят. Жалкий пьянчужка Чарли Фортнум победил меня в этой игре.

— Любовницу так легко не уступают, — сказал Акуино. — Их не так-то просто приобрести.

— Клару? — Доктор Пларр засмеялся. — Я расплатился с ней солнечными очками. — Воспоминания продолжали преследовать его. Они были как надоедливые препятствия, как бутылки в игре, которые требовалось обойти с завязанными глазами по дороге к двери. Он пробормотал: — Она что-то у меня спросила перед тем, как я ушел из дома… А я не стал слушать…

— Постой, Эдуардо. Пересу нельзя доверять…

Когда доктор Пларр открыл дверь, его на миг ослепил солнечный свет, а потом мир снова приобрел резкие очертания. Перед ним шагов на двадцать тянулась жидкая грязь. Индеец Мигель валялся, как тюк выброшенного тряпья, насквозь промокшего от ночного дождя. Сразу за ним начинались деревья и густая тень.

Вокруг не было никаких признаков жизни. Полиция, как видно, выселила людей из соседних хижин. Шагах в тридцати среди деревьев что-то блеснуло. Возможно, это луч солнца отразился на лезвии штыка, но когда Пларр немного приблизился и вгляделся внимательнее, он увидел, что это просто кусок жестяного бака из-под горючего, который был вделан в стену хижины, спрятанной среди деревьев. Вдалеке залаяла собака.