— И все же, сэр Генри, если бы похитителей можно было уговорить хоть немного продлить срок…
Сэр Генри Белфрейдж понимал, что послеобеденный отдых пропал бесповоротно; новый роман Агаты Кристи придется отложить. Он был человек добрый, совестливый, а к тому же еще и скромный. В душе он понимал, что на месте доктора Пларра вряд ли полетел бы в ноябрьскую жару в Буэнос-Айрес, чтобы помочь мужу своей пациентки.
— Вы можете попытаться сделать следующее, — сказал он. — Сильно сомневаюсь, чтобы у вас что-нибудь вышло, но все-таки…
Тут он запнулся. С пером в руке он был сама краткость: его доклады всегда были на редкость лаконичны и точны, составить депешу для него не представляло труда. В посольстве он чувствовал себя как дома, так же как когда-то в детской. Люстры сверкали, как стеклянные фрукты на елке. В детской, помнится, он ловко и аккуратно строил дома из кубиков. «Наш молодой мистер Генри умный мальчик», — приговаривала нянька, но стоило выпустить его на зеленый простор Кенсингтонского парка, как он тут же совершенно терялся. Бывало, что с чужими — как это порой случалось и теперь на приемах — он просто впадал в панику.
— Да, сэр Генри?
— Простите, я отвлекся. С утра голова болит. Это вино из Мендосы… Кооперативы! Ну что кооперативы понимают в вине?
— Вы говорили…
— Да, да. — Он сунул руку в нагрудный кармашек и нащупал шариковую ручку. Она у него была вроде талисмана.
— Отсрочка будет иметь смысл, — сказал он, — если мы сумеем заинтересовать людей… Я сделал все, что мог, но там у нас Фортнума никто не знает. Никому нет дела до какого-то почетного консула. Он не на государственной службе. Сказать вам по правде, я и сам полгода назад советовал от него избавиться. А то самое письмо, будьте уверены, лежит в его досье. Поэтому там у нас только обрадуются, когда срок истечет, — ничего писать не придется, а его, надо надеяться, выпустят на свободу.
— А если его убьют?
— Боюсь, что министерство иностранных дел и это поставит себе в заслугу. Сочтет результатом своей твердой политики: вот, они показали, что не желают договариваться с шантажистами. Вы же знаете, как они обыграют это там, в палате общин. Закон и порядок. Никаких потачек. Будут цитировать Киплинга. Даже оппозиция их одобрит.
— Дело не только в Чарли Фортнуме. Там ведь еще и его жена… она ждет ребенка. Если бы газеты это расписали…
— Да. Понимаю. Женщина, которая ждет, и прочее. Но, судя по тому, что писал о ней этот Хэмфрис, английская пресса вряд ли воспылает должными чувствами к даме, на которой женился Фортнум. Это не сюжет для семейного чтения. «Сан» может, конечно, описать все как есть или «Ньюс оф зе уорлд», но не думаю, чтобы это произвело нужный эффект.
— А что же вы предлагаете, сэр Генри?
— Только никогда и ни в коем случае на меня не ссылайтесь, слышите, Пларр? Министерство тут же спровадит меня на пенсию, если там узнают, что я дал подобный совет. Впрочем, я и сам ни на йоту не верю, что это нам поможет: Мейсон не тот человек.
— Какой Мейсон?
— Извините, я хотел сказать Фортнум.
— Да вы пока ничего и не посоветовали, сэр Генри.
— Я же вот к чему веду… Государственные учреждения больше всего ненавидят, когда лай поднимают приличные газеты. Единственный способ добиться какого бы то ни было вмешательства — это придать делу гласность, но такую, к которой прислушиваются. Если бы вы смогли организовать какой-то протест у себя в городе… Хотя бы обратиться по телеграфу в «Таймс» от имени Английского клуба. Отдавая дань… — он снова пощупал ручку, словно надеясь почерпнуть у нее нужную казенную фразу, — его неусыпным заботам об интересах Великобритании…
— Но у нас нет Английского клуба, сэр. И, по-моему, в городе, кроме Хэмфриса и меня, больше нет англичан.
Сэр Генри Белфрейдж кинул быстрый взгляд на пальцы (он куда-то задевал щеточку для ногтей) и что-то пробормотал так быстро, что доктор Пларр не сумел разобрать ни слова.
— Простите. Я не расслышал…
— Дорогой мой, неужели я должен вам это разжевывать? Немедленно образуйте Английский клуб и протелеграфируйте ваше ходатайство в «Таймс» и «Телеграф».
— Вы думаете, из этого что-нибудь выйдет?
— Не думаю, но попытка не пытка. Всегда найдется какой-нибудь член парламента от оппозиции, который на это клюнет, что бы там ни говорили лидеры его партии. И во всяком случае, это может доставить министру un mauvais quart dʼheure [238]. К тому же есть еще и американская пресса. Может статься, что они это перепечатают. А «Нью-Йорк таймс» умеет выражаться весьма ядовито. «Будем бороться за латиноамериканскую независимость до последнего англичанина!» Знаете, на какую позицию могут стать эти пацифисты? Надежда, конечно, мизерная. Если бы он был крупный делец, в нем были бы куда больше заинтересованы. Беда в том, Пларр, что Фортнум — такая мелкая сошка.
Самолета, на котором он мог вернуться на север, не было до вечера, а совесть не позволяла доктору Пларру придумать какой-нибудь предлог, чтобы избежать встречи с матерью. Он знал, как ей доставить удовольствие, и назначил по телефону свидание за чаем в «Ричмонде» на калье Флорида — ей были неприятны неизбежные разговоры на семейные темы дома, где она жила почти в такой же духоте, как и восковые цветы под стеклянным колпаком, купленные ею у антиквара рядом с «Харродзом». Ему всегда казалось, что у нее в квартире повсюду припрятаны маленькие секреты — на полках, на столах, даже под кушеткой, секреты, о которых она не хотела, чтобы он знал, скорее всего, просто свидетельства мелкого мотовства, на которое ушли полученные от него деньги. Пирожные с кремом — это хотя бы пища, а вот фарфоровый попугай — мотовство.
Он пробирался черепашьим шагом сквозь толпу, которая во вторую половину дня всегда заполняла узкую улицу, когда ее закрывали для проезда машин. Его это ничуть не огорчало — ведь каждая лишняя минута, потерянная для свидания с матерью, была его чистой прибылью.
Он увидел ее в дальнем углу набитого людьми кафе; она была во всем черном, и перед ней стояло блюдо с пирожными.
— Ты опоздал на десять минут, Эдуардо, — сказала она.
Сколько он себя помнил, он всегда разговаривал с матерью по-испански. Только с отцом он говорил по-английски, но отец был человек немногословный.
— Прости, мама. Ты могла начать без меня.
Когда он нагнулся, чтобы ее поцеловать, из ее чашки в нос ему ударил запах горячего шоколада, похожий на приторное дыхание могилы.
— Если тут нет пирожного, которое тебе нравится, позови официанта.
— Есть я ничего не хочу. Выпью кофе.
У нее были большие мешки под глазами, но доктор Пларр знал, что мешки эти не от горя, а от запоров. Ему казалось, что, если их нажать, оттуда брызнет крем, как из эклера. Ужас что делает время с красивыми женщинами. Мужчины иногда хорошеют с годами, женщины — почти никогда. Он подумал: нельзя любить женщину, которая меньше чем на двадцать лет моложе тебя. Тогда можно умереть раньше, чем слиняет ее образ. Фортнум, женившись на Кларе, вероятно, страховался от утраты иллюзий, она ведь на сорок лет моложе его. Доктор Пларр подумал, что он не так предусмотрителен, потому что на много лет переживет утрату ее очарования.
— Почему ты в трауре, мама? — спросил он. — Я никогда не видел тебя в черном.
— Я в трауре по твоему отцу, — сказала сеньора Пларр и стерла с пальцев шоколад бумажной салфеткой.
— Ты что-нибудь узнала?
— Нет, но отец Гальвао имел со мной серьезный разговор. Он сказал, что ради моего здоровья надо проститься с пустыми надеждами. А ты знаешь, Эдуардо, какой сегодня день?
Он тщетно рылся в памяти, потому что даже не помнил, какое сегодня число.
— Четырнадцатое? — спросил он.
— В этот день мы простились с твоим отцом в порту Асунсьона.
Интересно, узнал бы отец, войди он сейчас в кафе, эту толстую женщину с мешками под глазами и вымазанным кремом ртом? В нашей памяти люди, которых мы не видим, стареют достойно.
238
Неприятные четверть часа (франц.).