— Да вы чертову уйму этих стихов написали о смерти.
— По-моему, чуть не половина моих стихов — о смерти, — сказал Акуино. — А для мужчины и есть только две стоящие темы: любовь и смерть.
— Я не хочу умереть, пока у меня не родится ребенок.
— Лично я вам желаю всяческого счастья, сеньор Фортнум. Но ни у кого из нас нет выбора. Может, завтра я умру под машиной или от лихорадки. А умереть от пули — это одна из самых быстрых и достойных смертей.
— Вот, наверное, так вы меня и убьете.
— Естественно… А как же иначе? Мы не жестокие люди, сеньор Фортнум. Пальцев мы у вас отрезать не будем.
— Однако и без нескольких пальцев жить можно. Вы же без них обходитесь, верно?
— Я понимаю, боль вас пугает, я-то знаю, что боль делает с человеком, что она сделала со мной, но не пойму, почему вы так боитесь смерти. Смерти ведь все равно не избежать, и, если священники правы, потом будет долгая жизнь за гробом, а если не правы, значит, и бояться нечего.
— А вы верили в эту жизнь за гробом, когда вас пытали?
— Нет, — признался Акуино. — Но и о смерти не думал. Была только боль.
— У нас есть такая поговорка: лучше синица в руке, чем журавль в небе. Лично я про эту загробную жизнь никогда не думал. Знаю только, что хотел бы прожить еще лет десять у себя в поместье и смотреть, как растет мой малыш.
— Но вы вообразите, сеньор Фортнум, чего только не может произойти за десять лет! И ребенок ваш вдруг умрет — дети ведь здесь мрут как мухи, — и жена изменит, а вас замучает медленный рак. Пуля же — это так просто и так быстро.
— Вы уверены?
— Пожалуй, еще капля виски мне не повредит, — сказал Акуино.
— Да у меня и у самого горло пересохло. Знаете старую поговорку: англичанину всегда не хватает двух рюмок до нормы.
Он налил виски очень скупо осталось меньше четверти бутылки — и с грустью подумал о своем поместье, о баре на веранде, где всегда под рукой непочатая бутылка.
— Вы женаты? — спросил он.
— Не совсем, — ответил Акуино.
— А я был дважды женат. Первый раз у меня что-то не заладилось. А во второй — сам не знаю почему — чувствую совсем по-другому. Хотите, покажу фотографию?
Он нашел у себя в бумажнике цветной квадратик. Клара сидела за рулем «Гордости Фортнума», косясь на аппарат с таким страхом, словно он сейчас выстрелит.
— Хорошенькая, — вежливо отозвался Акуино.
— Понимаете, на самом деле она править не умеет, — сказал Фортнум, — и снимок чересчур засинен. Видите, какого цвета авокадо. Грубер обычно проявляет лучше. — Он с сожалением посмотрел на фотографию. — К тому же она не совсем в фокусе. И хуже здесь, чем на самом деле, но я тогда перебрал против нормы, и рука у меня, верно, дрогнула.
Он с тревогой посмотрел на жалкий остаток в бутылке.
— Как правило, ничего нет лучше виски, чтобы побороть эту дрожь. Как насчет того, чтобы прикончить бутылку?
— Мне самую малость, — сказал Акуино.
— У каждого человека своя норма. Я никого не стану попрекать, если она у него не такая, как у меня. Норма — она вроде бы встроена в твой организм, как лифт в жилой дом. — Чарли внимательно следил за Акуино. Он правильно рассчитал — нормы у них совсем разные. И сказал: — Мне понравился тот ваш стих насчет смерти.
— Который?
— Память у меня кошмарная. А что вы сделаете с трупом?
— С каким трупом?
— С моим трупом.
— Сеньор Фортнум, зачем говорить о таких неприятных вещах? Я пишу о смерти, это правда, но о смерти совершенно отвлеченно. Я не пишу о смерти друзей.
— Понимаете, ведь те люди в Лондоне, они обо мне никогда и не слышали. Им-то что? Я ведь не член их клуба.
— «Смерть, как сорняк, и без дождя растет». Вы об этом стихотворении говорили?
— Да, да, именно! Теперь вспомнил. Но все равно, Акуино, даже если смерть — дело обычное, умирать все же надо с достоинством. Согласны? Salud.
— Salud, сеньор Фортнум.
— Зовите меня Чарли, Акуино.
— Salud, Чарли.
— Я не хотел бы, чтобы меня нашли в таком виде: грязным, небритым…
— Я могу вам дать миску с водой.
— А бритву?
— Нет.
— Хотя бы безопасную. Что я могу натворить безопасной бритвой?
Да, дело в норме. Теперь ему казалось, что он все может. Будь у него хотя бы ножницы, глинобитную стену он сперва намочит.
— А ножницы, чтобы подровнять волосы?
— Надо спросить разрешения у Леона, Чарли.
А острую палочку? — он придумывал, как бы ее назвать поубедительнее. Теперь, когда он выпил свою норму и голова у него работала, он был уверен, что убежать можно.
— Я хочу написать Кларе, моей жене, — сказал он. — Той девушке на фотографии. Письмо можете держать у себя, пока все не кончится и вы не будете в безопасности. Я просто хочу ей сказать, что перед смертью думал о ней. Дайте мне карандаш, острый карандаш, — неосторожно добавил он, взглянув на стену и вдруг усомнившись, не был ли он чересчур самонадеян.
Там, правда, видно местечко, где стена была рыхлая, из нее торчала солома, которую подмешивали к глине.
— У меня есть шариковая ручка, — сказал Акуино. — Но я все-таки спрошу Леона, Чарли.
Он вынул ручку из кармана и внимательно ее осмотрел.
— А какой от нее может быть вред, Акуино? Я сам бы спросил твоего приятеля, но, понимаешь, со священниками мне почему-то не по себе.
— Вы должны нам отдать все, что напишете, — сказал Акуино. — Нам придется это прочесть.
— Конечно. Давайте начнем вторую бутылку?
— Вы хотите меня напоить? Да я ведь кого хочешь перепью.
— Что вы! Я еще сам своей нормы не выпил. Мне хватает одной рюмки сверх полбутылки, а вот вы только половину моей нормы и выпили.
— Может, нам еще долго не удастся купить вам виски.
— «Будем есть и пить, ибо завтра умрем!» [236] Это вроде как из Библии. Видно, и во мне просыпается сочинитель. А все виски. Вообще-то я не мастак писать письма. Но я первый раз в разлуке с Кларой с тех пор, как мы вместе.
— Вам и бумага будет нужна, Чарли.
— Да, о ней я и забыл.
Акуино принес ему пять листиков бумаги, вырванных из блокнота:
— Я их сосчитал. Вы должны будете все до одного мне вернуть, используете вы их или нет.
— И дайте немного воды, помыться. Не хочу, чтобы письмо было в грязных пятнах.
Акуино подчинился, но на этот раз слегка поворчал.
— Это вам, Чарли, не отель, — сказал он, грохнув таз на земляной пол и расплескав по нему воду.
— Если бы это был отель, я бы повесил на двери: «Прошу не беспокоить». Возьмите виски, выпейте еще.
— Нет. С меня хватит.
— Будьте другом, прикройте дверь. Не выношу, когда этот индеец на меня смотрит.
Оставшись один, Чарли Фортнум намочил рыхлое место на стене водой и принялся ковырять его шариковой ручкой. Через четверть часа на полу лежала щепотка пыли, а в стене образовалось крошечное углубление. Если бы не виски, он бы отчаялся. Чарли сел на пол, чтобы скрыть вмятину в стене, вымыл ручку и принялся писать. Ему надо было как-то объяснить, на что у него ушло время.
«Моя дорогая детка», — начал он и задумался. Официальные отчеты он писал на пишущей машинке, которая, казалось, сама складывала нужные фразы. «В ответ на ваше письмо от 10 августа…», «Подтверждая получение вашего письма от 22 декабря…», «Как я по тебе соскучился», — писал он сейчас. Это ведь и было самое главное, что он должен сказать; все, что он добавит, будет лишь повторением или перепевом той же мысли. «Кажется, прошли годы с тех пор, как я уехал из поместья. В то утро у тебя болела голова. Прошла теперь? Прошу тебя, не принимай слишком много аспирина. Это вредно для желудка, да и для ребенка, наверное, тоже. Ты проследи, очень тебя прошу, чтобы „Гордость Фортнума“ закрыли брезентом — вдруг пойдут дожди».
Письмо, думал он, доставят либо когда он уже будет дома, либо когда он уже будет мертв; он вдруг почувствовал, какое огромное расстояние между глинобитной хижиной и его поместьем, между гробом и «джипом», стоящим под купой авокадо, между ним и Кларой, поздно встававшей с двуспальной кровати, баром с напитками на веранде, которым никто не пользуется. Глаза щипало от слез, и он вспомнил, как попрекал его отец: «Не трусь, Чарли, будь же мужчиной. Плакса!.. Терпеть не могу, когда себя жалеют. Тебе должно быть стыдно. Стыдно. Стыдно». Слово это звучало как похоронный звон по всякой надежде. Иногда, хоть и не часто, он пытался защищаться. «Да я же не о себе плачу. Утром я ставнем раздавил ящерицу. Нечаянно. Хотел ее выпустить. Я о ящерице плачу, а не о себе». Он и сейчас плакал не о себе. Слезы были из-за Клары и немножко из-за «Гордости Фортнума» — ведь оба были брошены на произвол судьбы и беззащитны. Сам-то он терпел лишь страх и неудобства. А одиночество, как он знал по опыту, терпеть куда тяжелее.
236
Книга пророка Исаии, 22:13.