Корал поставила на землю тарелку с куриными ножками и оладьями и отперла дверь сарая. Под мышкой она держала бутылку «Cerveza Moctezuma». В темноте снова послышалась какая-то возня — движения испуганного человека. Корал сказала:
— Это я, — чтобы успокоить его, но фонариком не посветила. Она сказала: — Вот здесь бутылка пива и кое-что поесть.
— Спасибо. Спасибо.
— Полицейские ушли из деревни — на юг. Вам надо идти к северу.
Он промолчал.
Она спросила с холодным любопытством ребенка:
— А что с вами сделают, если вы попадетесь?
— Расстреляют.
— Вам, наверно, очень страшно, — сказала она с интересом. Он ощупью пошел к двери сарая на бледный свет звезд. Он сказал:
— Да, очень страшно, — и споткнулся о гроздь бананов.
— Разве отсюда нельзя убежать?
— Я пробовал. Месяц назад. Пароход отходил… Но тут меня позвали.
— Вы были нужны кому-нибудь?
— Не нужен я был ей, — злобно сказал он. Теперь, когда земля вращалась среди звезд, Корал могла чуточку разглядеть его лицо — лицо, которое ее отец назвал бы не внушающим доверия. Он сказал: — Видишь, какой я недостойный. Разве можно так говорить!
— Недостойный чего?
Он прижал к себе свой портфельчик и спросил:
— Ты не могла бы мне сказать, какой сейчас месяц? Все еще февраль?
— Нет. Сегодня седьмое марта.
— Не часто попадаются люди, которые это знают точно. Значит, еще месяц… еще шесть недель до того, как начнутся дожди. — И добавил: — Когда начнутся дожди, я буду почти в безопасности. Понимаешь, полиция не сможет вести розыски.
— Дождь для вас лучше? — спросила Корал. Ей хотелось все знать. Билль о реформе, и Вильгельм Завоеватель, и основы французского языка лежали у нее в мозгу как найденный клад. Она ждала ответов на каждый свой вопрос и жадно поглощала их.
— Нет, нет. Дожди — это значит еще полгода такой жизни. — Он рванул зубами мясо с куриной ножки. До нее донеслось его дыхание, оно было неприятное — так пахнет то, что слишком долго провалялось на жаре. Он сказал: — Пусть уж лучше поймают.
— А почему, — логически рассудила она, — почему бы вам не сдаться?
Ответы его были так же просты и понятны, как ее вопросы. Он сказал:
— Будет больно. Разве можно вот так идти на боль? И мой долг не позволяет, чтобы меня поймали. Понимаешь? Епископа здесь уже нет. — Странный педантизм вдруг возымел власть над ним. — Ведь это мой приход. — Он нащупал оладью и с жадностью стал есть.
Корал веско проговорила:
— Да, задача. — Послышалось бульканье — это он припал к бутылке. Он сказал:
— Все пытаюсь вспомнить, как мне хорошо жилось когда-то. — Светлячок, точно фонариком, осветил его лицо и тут же погас. Лицо бродяги — чем могла одарить этого человека жизнь? Он сказал: — В Мехико сейчас читают «Благословен Бог». Там епископ… Думаешь, ему придет в голову?.. Там даже не знают, что я жив.
Она сказала:
— Вы, конечно, можете отречься.
— Не понимаю.
— Отречься от веры, — сказала она словами из «Истории Европы».
Он сказал:
— Это невозможно. Такого пути для меня нет. Я священник. Это свыше моих сил.
Девочка внимательно выслушала его. Она сказала:
— Вроде родимого пятна. — Она слышала, что он отчаянно высасывает пиво из бутылки. Она сказала: — Может, я найду, где у отца бренди.
— Нет, нет! Воровать нельзя. — Он допил пиво; долгий стеклянный присвист в темноте — больше не осталось ни капли. Он сказал: — Надо уходить. Немедленно.
— Вы всегда можете вернуться сюда.
— Твоему отцу это не понравится.
— А он не узнает, — сказала она. — Я присмотрю за вами. Моя комната как раз напротив этой двери. Постучите мне в окно. Пожалуй, лучше, — сосредоточенно продолжала она, — если у нас будет сигнальный код. Ведь мало ли кто может постучать.
Он сказал с ужасом:
— Неужели мужчина?
— Да. Как знать? Вдруг еще кто-нибудь убежал от суда.
— Нет, — растерянно проговорил он, — вряд ли.
Она беззаботно ответила:
— Всякое случается.
— И до меня было?
— Нет, но беглецы наверняка будут. Я должна быть готова. Постучите мне три раза. Два длинных стука и один короткий.
Он вдруг фыркнул по-ребячьи:
— А как стучать длинно?
— Вот так.
— То есть громко?
— Я называю такие стуки длинными — по Морзе. — Тут уж он ничего не понял. Он сказал:
— Ты очень хорошая девочка. Помолись за меня.
— О-о! — сказала она. — Я в это не верю.
— Не веришь в молитвы?
— Я не верю в Бога. Я утратила веру, когда мне было десять лет.
— Ай-ай-ай! — сказал он. — Тогда я за тебя буду молиться.
— Молитесь, если хотите, — покровительственным тоном сказала она. — А если придете к нам еще, я научу вас азбуке Морзе. Вам это пригодится.
— Когда?
— Если б вы спрятались на плантации, я сигнализировала бы вам зеркалом о передвижении противника.
Он с полной серьезностью выслушал ее.
— Но тебя могут увидеть.
— Ну, — сказала она, — я бы придумала какую-нибудь отговорку. — Она рассуждала логично, двигаясь шаг за шагом, сметая все препятствия на своем пути.
— Прощай, дитя мое, — сказал он и задержался в дверях. — Может быть… ведь молитвы тебе не нужны… Может быть, тебе будет интересно… Я умею показывать забавный фокус.
— Я люблю фокусы.
— Его показывают на картах. У тебя есть карты?
— Нет.
Он вздохнул.
— Тогда ничего не выйдет, — и тихо засмеялся. Она почувствовала запах пива в его дыхании. — Тогда я буду молиться за тебя.
Она сказала:
— По-моему, вы совсем не боитесь.
— Глоток алкоголя, — сказал он, — делает чудеса с трусом. А если бы еще выпить бренди, да я… я бы бросил вызов самому дьяволу. — Он споткнулся в дверях.
— Прощайте, — сказала она. — Надеюсь, вам удастся бежать. — Из темноты донесся легкий вздох. Она тихо проговорила: — Если они вас убьют, я не прощу им этого — никогда. — Ни минуты не задумываясь, она была готова взять на себя любую ответственность, даже месть. В этом была ее жизнь.
На просеке стояли пять-шесть плетеных глинобитных хижин — две совсем развалились. Несколько свиней, копались в земле, а какая-то старуха носила из хижины в хижину горящий уголек и разжигала маленькие костры посреди пола, чтобы выгнать дымом москитов. В двух хижинах жили женщины, в третьей — свиньи, в последней, неразвалившейся, где хранилась кукуруза, — старик, и мальчик, и полчища крыс. Старик стоял посреди просеки, глядя, как старуха ходит с разжигой; уголек мелькал в темноте, точно совершался неизменный еженощный обряд. Седые волосы, седая щетинистая борода, руки, темные и хрупкие, как прошлогодние листья, — он был воплощением безмерной долговечности. Ничто уже не сможет изменить этого старика, живущего на краешке существования. Он стар уже долгие годы.
Незнакомец вышел на просеку. На ногах у него были истрепанные городские башмаки, черные, узконосые; от них, кроме союзок, почти ничего не осталось, так что ходил он, собственно, босой. Башмаки имели чисто символическое значение, как опутанные паутиной хоругви в церквах. Он был в рубашке и в рваных черных брюках, в руках нес портфельчик — точно пригородный житель, который ездит на службу по сезонному билету. Он тоже почти достиг долговечности, хотя и не расстался с рубцами, наложенными на него временем, — сношенные башмаки говорили об ином прошлом, морщинистое лицо — о надеждах и страхе перед будущим. Старуха с углем остановилась между двумя хижинами и уставилась на незнакомца. Он вышел на просеку, потупив глаза, сгорбившись, словно его выставили напоказ. Старик двинулся ему навстречу, взял его руку и поцеловал ее.
— Вы дадите мне гамак на ночь?
— Отец! Гамаки — это в городе! Здесь спят на чем придется.
— Ладно. Мне бы только где-нибудь лечь. А немножко… спиртного не найдется?
— Кофе, отец. Больше у нас ничего нет.
— А поесть?
— Еды у нас никакой.