Изменить стиль страницы

Подушки, простыни и густой суп — это хорошо, а вот строгости — плохо. Из лагеря на фабрику только строем, обратно — тоже. После работы — только в лагерь, больше никуда. (В Фюрстенберге к тому времени выйти в город, если есть во что одеться, было уже делом обычным.) Правда, довольно скоро обнаружится, что и здешние строгости можно иногда обойти. У кого есть во что одеться, тем, оказывается, лагерфюрер иногда дает увольнительные — пропуск на выход из лагеря. Надо только лично к нему явиться, и он тебя будет придирчиво осматривать и что-то велит поправить или пошлет обратно в барак — раздобывать у товарищей другие ботинки или штаны. Увольнительная бумажка от лагерфюрера защищает от возможных неприятностей в городе: в случае чего ее можно предъявить полицейскому. Выдавалась такая справка, помнится, на два часа, но можно было и опоздать, а на вахте-проходной сказать, что долго не было трамвая после воздушной тревоги. Здесь они случались часто; как правило, ночью, но могло начаться и пораньше — с вечера.

И еще со временем обнаружилось, что и в здешнем аккуратном заборе есть на задах лагеря дырки: проволочная сетка у земли отгибается, можно пролезть. И вернуться в лагерь через такую дырку тоже при необходимости можно незаметно.

Причин же для отлучки из лагеря в город было здесь гораздо больше, чем в «нашем» Фюрстенберге. Ну, во-первых, сам большой город. Ведь интересно посмотреть настоящий заграничный город. (И не каждый деревенский парень из наших побывал до войны хотя бы раз в городе. Очень может быть, что кто-то увидел первый раз в жизни трамвай именно здесь, в Штеттине.) Во-вторых, в этом городе не один наш лагерь. Мало ли у кого и где могут найтись земляки, а то и друзья или родственники. А если женщины?

Но есть еще «в-третьих», очень заманчивое. Это своего рода отхожий промысел.

Собственно говоря, поработать на стороне многим из нас случалось и в Фюрстенберге. Там это происходило всегда одним и тем же образом: немецкий рабочий, твой мастер или напарник, звал тебя к себе домой после смены — вскопать грядки, например. Или перетаскать уголь в подвал, или еще что-нибудь в таком же роде. А после работы тебя покормят.

Здесь же, в городе Штеттине, совсем другой «отхожий промысел».

Среди многочисленных ограничений военного времени и самых разных притеснений, которые терпели немцы от своей фашистской власти, были, оказывается, совершенно экзотические. В их числе такое: игрушек в продаже не было вообще. У историков не справлялся, но про город Штеттин знаю наверняка. Может быть, их просто запретили, чтобы не отвлекать рабочий класс от производства военной продукции? Не знаю. Но знаю совершенно точно, что в штеттинском лагере Фрауэндорф нелегально изготовляли простейшие детские игрушки и торговали ими — носили вечером в город, стучали или звонили наугад в двери и предлагали свой нехитрый товар. Цена, если находился покупатель, определялась договоренностью и выражалась чаще всего в талонах немецкой хлебной карточки.

Из конструкций игрушечных помню такую: несколько соединенных проволокой или склеенных деревянных планок; на них держатся на осях-гвоздиках свернутые из жести или плотной бумаги звездочки, покрашенные в разные цвета. Если бежать с такой штукой, держа ее повыше, звездочки будут вертеться. (То же самое — при ветре.)

Если повезет на покупателя (чаще, конечно, покупательницу), то за такую штуку могут дать два, а то и три хлебных талона, на целую буханку. Получалось, конечно, не у всех. Были мастера этого дела, у которых не переводились хлебные талоны, они их в лагере нередко продавали. Мы, «комната 17», тоже пытались заниматься этим промыслом, но без особого успеха. Однажды и я отправился вечером в город с игрушками; проходил и проездил чуть не до ночи в трамваях с одной-единственной синей лампочкой в вагоне по улицам, на которых не горел ни один фонарь и ни в одном окне не пробивался свет.

Стучал и звонил и в подъезды больших домов, и в калитки особняков. Из трех или четырех игрушек, к тому же не моих, с трудом продал одну. После этого больше не пробовал...

Штеттинский лагерь Фрауэндорф — пересыльный; фабрика занимается главным образом примитивным производственным обучением молодых ребят, только что угнанных в Германию. Очень может быть, что нас сюда прислали из Фюрстенберга просто потому, что везти из СССР было уже почти некого; да и мест, оккупированных вермахтом, осталось там с гулькин нос... А какой-нибудь «план» старшие фюреры не отменяли, и нижним чинам иерархии надо было его как-то выполнять. Был известен и срок этого «профтехобразования» — то ли полтора, то ли три месяца. Мы, «комната 17», пробыли там гораздо дольше из-за каких-то недоразумений, кажется карантина.

Кроме Кота в сапогах — лагерфюрера, да еще вахманов на проходной, немцев в лагере не было. А всю необходимую работу — на кухне, по столовой, привезти-отвезти, разгрузить, перетащить и тому подобное — делали свои же русские парни, Вася-лейтенант в их числе. На фабрику их не посылали; это был, так сказать, «постоянный состав» — как в армии в запасном полку или в штрафном батальоне. Даже в домике лагерфюрера, в его конторе-квартире, был советский то ли помощник, то ли лакей. А его дружок — парень постарше и очень толстый, тоже не ходил на фабрику и вообще непонятно что делал. В лагере было известно, что оба они — бывшие советские военнопленные, записавшиеся в какой-то «туркестанский легион» германского вермахта. Ждут отправки туда, а пока всячески выказывают здесь свою преданность хозяевам.

С этими двумя орлами и произошло у нас однажды небольшое недоразумение.

В воскресенье фабрика не работала, можно было поспать подольше, побездельничать. «Каву», которую здесь носили с кухни в эмалированных кувшинах, попить не торопясь, с хлебной пайкой. Одним словом — отдых. Хотя уборку в комнате все равно надо было сделать пораньше: всегда может налететь Кот в сапогах, помешанный на своем «тшистота und поръядок».

И вот однажды в воскресенье утром, когда половина народа еще полеживала, к нам в комнату заявляется младший из этих двух придурков и начинает нудить: вот здесь грязно, вот ты не убрал, вот господин лагерфюрер велел... Все это довольно шумно и начальственным тоном. Наши тихо отбрехиваются, никто из лежащих вставать не собирается.

Придурок повышает голос и пробует потянуть кого-то с койки. Тогда встает широкоплечий Демидов, берет того за локоток и просит не беспокоиться. Мы, мол, сами все знаем, иди себе по своим делам, а в наши не лезь. Тот кричит на Павла, машет кулаком. К Паше присоединяются еще двое наших, активиста берут за грудки и вежливо выпроваживают. Он вопит, за ним закрывают двери.

Через несколько минут раздается громкий топот, дверь распахивается, и к нам врываются оба будущих «легионера». Короткая схватка у самой двери. Младшему атакующему достается довольно крепко, с разбитым в кровь носом он удирает, Здоровенного старшего с трудом вытесняют в тамбур и оттуда втроем или вчетвером выкидывают из барака.

С полчаса ничего не происходит, а затем появляется Кот в сапогах в неизменной шляпе с перышком. Из-за спины выглядывают побитые. Лагерфюрер беседует с нами на повышенных тонах, но вежливо. Пытается выяснить: кто бил? Ничего не получается, мы тупо повторяем что-то вроде «а они сами...» и «это он споткнулся и с крыльца упал». После нескольких неудачных попыток лагерфюрер приглашает пройти с собой двоих, на кого показывают пальцем из-за его спины пострадавшие.

Наши возвращаются довольно скоро, один из них прихрамывает. На вопросы отвечают сдержанно и однообразно. Суть — пришлось познакомиться с обещанной нам в день прибытия «гумой». Очень больно? Да нет, ничего... Бывает хуже.

Очень скоро мне придется в этом убедиться.

Чем-то проштрафился у Кота в сапогах Миша Гасанов. Может, спер что-нибудь с кухни. Мише лет двадцать, он небольшого роста, крепыш с роскошной черной шевелюрой; страстный картежник. В Фюрстенберге работал в мехцехе и к истории с продуктовой кладовкой имел прямое отношение: выпиливал, «доводил» бородку ключа по снятому мною слепку. Если к нему обращается немец, а тем более при малейшем недоразумении, средство у Миши одно: ласково глядит своими большими черными глазами, разводит руками и полным правдивости голосом повторяет: «Никс ферштэйн». Не понимаю, и все тут.