Изменить стиль страницы

— Я этого не замечаю, — спокойно ответила она. — А если он болен, то почему он не съездит в город и не покажется врачу? Нет, это у него просто приступ мрачного настроения.

— Вам не следует поддразнивать его насчет Лавлока, — добавил я самым серьезным тоном. — Не то он совсем в него поверит.

— Почему бы и нет? Если он видит его, что ж, значит, видит. Он не единственный, кто его видел, — и на ее лице появилась загадочная полуулыбка, а взор привычно устремился вдаль, в неясное нечто.

Но состояние Оука все ухудшалось. Нервы у него совсем расшатались, как у истеричной женщины. Однажды вечером, когда мы с ним сидели одни в курительной комнате, он неожиданно начал сбивчиво рассказывать о своей жене, о том, как он еще ребенком познакомился с ней, как они потом учились в одной и той же школе танцев около Портленд-Плейс, как ее мать, жена его дяди, гостила с ней на Рождество в Оукхерсте, когда он приезжал домой на каникулы, как, наконец, тринадцать лет назад, когда ему было двадцать три, а ей восемнадцать, они поженились и как ужасно он переживал, когда при родах погиб их ребенок, а она была на грани смерти.

— Знаете, я тревожился не за ребенка, — сказал он взволнованно, — хотя теперь наш род окончится и Оукхерст перейдет к Кертисам. — Я тревожился только за Элис. — Невозможно было поверить, что вот этот бедолага, возбужденный, говорящий почти со слезами в голосе и на глазах, и есть тот спокойный, с иголочки одетый, безупречный молодой мужчина, бывший гвардеец, который пришел ко мне в студию пару месяцев назад.

Оук помолчал, уставив взгляд на ковер у себя под ногами, и вдруг заговорил едва слышным голосом:

— Если бы вы знали, как я любил Элис — как я до сих пор люблю ее. Я готов целовать землю, по которой она ступает. Я бы все отдал, а уж жизнь свою — когда угодно, за то, чтобы, пусть на пару минут, мне показалось, что она меня хоть самую малость любит, что она не презирает меня до глубины души! — и несчастный рассмеялся истерическим смехом, в котором слышались слезы. Затем он вдруг открыто расхохотался, воскликнув с совершенно не свойственной ему вульгарностью в тоне голоса:

— Черт возьми, старина, в каком же странном мире мы живем! — и, позвонив, попросил, чтобы принесли еще бренди с содовой, с которым он, как я заметил, начал в последнее время обращаться весьма вольно, хотя раньше был почти трезвенником — насколько это только возможно для хлебосольного помещика.

IX

Теперь до меня дошло, что Уильяма Оука мучит — пускай это кажется совершенно невероятным — ревность. Он прямо-таки безумно любил свою жену и безумно ее ревновал. Ревновал — но к кому? Вероятно, он бы и сам не смог сказать. Во-первых, — чтобы не оставалось ни малейшего подозрения, — безусловно, не ко мне. Не говоря уж о том, что миссис Оук проявляла ко мне лишь чуть больше интереса, чем к дворецкому или старшей горничной, сам Оук был, по-моему, таким человеком, которому глубоко отвратительно рисовать в своем воображении какой-либо конкретный предмет ревности, пусть даже ревность мало-помалу убивала его. Она оставалась смутным, всепроникающим, постоянно присутствующим чувством, мучительным сознанием того, что, тогда как он ее любит, она не ставит его ни в грош, и что все, с чем она соприкасается, будь то человек, вещь, дерево или камень, получает толику ее внимания, в котором отказано ему. Ревность вызывали в нем и странное выражение глаз миссис Оук, устремленных куда-то вдаль, и странная рассеянная улыбка, блуждавщая у нее на губах, в то время как его эти глаза не удостаивали взглядом, а губы — улыбкой.

Постепенно его нервозность, его настороженность, подозрительность, пугливость приняли определенную форму. Мистер Оук теперь все время упоминал о шагах или голосах, которые он слышал, о крадущихся тайком фигурах, которые ему виделись в доме. Стоило внезапно залаять одной из собак, как он нервно вскакивал. Он тщательнейшим образом почистил и зарядил все ружья и револьверы в своем кабинете и даже некоторые старинные охотничьи ружья и пистолеты в холле. Слуги и арендаторы полагали, что Оук из Оукхерста панически боится бродяг и грабителей. У миссис Оук все эти его странности вызывали лишь презрительную усмешку.

— Дорогой Уильям, — заметила она однажды, — те лица, что не дают тебе покоя, имеют такое же право ходить по коридорам, подниматься и спускаться по лестнице и бродить по дому, как ты или я. Они были здесь, по всей вероятности, задолго до нашего с тобой рождения, и твои нелепые представления о неприкосновенности частного жилища их ужасно забавляют.

— Наверное, ты станешь уверять меня, — сердито рассмеялся мистер Оук, — что это Лавлок — твой вечный Лавлок! Что это его шаги по гравию я слышу каждую ночь. Надо думать, это он имеет такое же право быть здесь, как ты и я! — И он стремительно вышел из комнаты.

— Все время Лавлок, Лавлок! Почему она вечно твердит о Лавлоке? — спросил у меня в тот вечер мистер Оук, внезапно вскинув на меня взгляд.

Я только рассмеялся.

— Наверное, потому, что на уме у нее та пьеса, — ответил я, — и еще потому, что она считает вас суеверным и любит поддразнивать вас.

— Я этого не понимаю, — вздохнул Оук.

Да и как бы он мог понять? А попытайся я помочь ему разобраться в этом, он бы просто подумал, что я оскорбляю его жену, и, вероятно, вытолкал бы меня вон из комнаты. Поэтому я не стал и пытаться объяснить ему психологические проблемы, а он больше не задавал мне вопросов, пока однажды… Но сначала я должен рассказать еще об одном странном случае, который произошел вскоре.

А произошло просто вот что. Однажды, когда мы вернулись с нашей обычной предвечерней прогулки, мистер Оук вдруг спросил у слуги, не приходил ли кто-нибудь. Нет, никто не приходил, ответил тот, но Оука его ответ, похоже, не удовлетворил. Не успели мы приступить к обеду, как он повернулся к жене и странным, каким-то не своим голосом спросил, кто приходил днем.

— Никто, — ответила она. — Во всяком случае, насколько мне известно.

Уильям Оук пристально посмотрел на нее.

— Никто? — повторил он испытующе. — Никто, Элис?

Миссис Оук покачала головой. «Никто», — ответила она. Наступила пауза.

— Кто же тогда прогуливался с тобой у пруда часов примерно в пять? — медленно спросил Оук.

Его жена посмотрела ему прямо в глаза и презрительно отчеканила в ответ:

— Никто со мной у пруда не прогуливался, ни в пять часов, и ни в какое другое время.

Мистер Оук побагровел и издал какой-то странный хрип, точно в приступе удушья.

— Я… мне показалось, что я видел тебя, Элис, сегодня днем; ты прогуливалась с каким-то мужчиной, — проговорил он с усилием и добавил, чтобы соблюсти приличия в моем присутствии: — Я подумал, что это пришел викарий и принес мне тот доклад.

Миссис Оук улыбнулась.

— Я могу только повторить, что ни одной живой души сегодня днем рядом со мной не было, — медленно произнесла она. — Если ты кого-то со мной видел, значит, это был Лавлок, потому что никого другого не было точно.

И, она слегка вздохнула, словно пытаясь воспроизвести в памяти какое-то восхитительное, но слишком мимолетное воспоминание.

Я взглянул на моего хозяина; его багровое лицо посинело, и он тяжело дышал, как будто кто-то сдавливал ему дыхательное горло.

Больше на эту тему ничего не говорилось. У меня возникло смутное ощущение нависшей грозной опасности. Кому она угрожала — Оуку или миссис Оук? Этого я не мог сказать, но словно некий внутренний голос властно призывал меня отвести какое-то страшное зло, приложить все усилия, чтобы предотвратить несчастье, объяснить, вмешаться. Я решил завтра же поговорить с Оуком в надежде, что он внимательно и спокойно меня выслушает, тогда как в отношении миссис Оук у меня такой надежды не было. Эта женщина, как угорь, проскальзывала у меня между пальцев, когда я пытался понять ее уклончивый характер.

Я предложил Оуку пойти завтра днем на прогулку, и он с необычайным энтузиазмом согласился. Вышли мы часа в три. День выдался прохладный, ветренный, по холодному синему небу быстро плыли огромные белые клубы облаков, сквозь которые иногда пробивалось огненно-красное солнце, и широкие желтые полосы солнечного света оттеняли иссиня-черные, как чернила, грозовые тучи, собиравшиеся у горизонта.