…Юрочка мой! Как мне бы хотелось рассказать Вам о нем и познакомить. А Алексей Алексеевич — «Датский ангел», красивый и верный, насмешливый и стремительный. — Господи, прими его душу!.. Вспоминаю и Митрохина, и Кузмина, конечно.
«И вот я встретил Вас — единственную во вселенной…»
Больше никогда! Больше никогда! Звенел Май, струился Апрель — все это было когда-то; больше не будет никогда ничего, как у леди Гамильтон в картине{332}.
Я не воспользовалась возм<ожнос>тями вырваться на «вольную волю» из огромного концлагеря, в который попала с первых лет юности. Я не послушалась голосов во мне, призывавших к спасению. Мне было жалко оставлять маму и Лину. И Юрочку. Но вот все потеряны, все погибли. Мамина смерть была мучительной, но она была на глазах у меня, и я ее похоронила. А Лина Ивановна умерла одна и, может быть, звала меня в бреду — и упрекала. И я не знаю ее могилы. А Юрочка исчез бесследно из жизни — и все его письма и рисунки погибли, и друзья забыли о них обоих. И никто не помогает ни мне, ни ему. Что мне делать, чтоб убить себя? Может быть, узнав о моей смерти, люди одумаются и пожалеют, и начнут его разыскивать и ему помогут. Вал<ентина> Ходасевич говорила, что мои девочки, как петарды{333}; а я до сих пор, несмотря на конец Лины Ивановны, на судьбу Юрочки и Пети Гагарина, несмотря на Освенцим и Майданек, не могу извериться в Смысле Мироздания. Не может, не может, не может исчезнуть из мира великая сила, творческая сила, Светлая Сила. Она должна взорвать могилу. Она должна пробиться из мрака. Она должна победить смерть.
…Сегодня закрывают двери Алтаря. Кончается пасхальная неделя. Неужели я такая грешница, что не достойна услышать «Христос Воскресе» перед смертью?..
Светлейший праздник в году — такая серость здесь! Идет дождь, промозгло. Да, ведь здесь была (уже давно) гроза…
Я много лет не слыхала запаха жасмина. Лучшие на свете цветы!.. Помню розы Серг<ея> Серг<еевича> Познякова, гиацинты Бахрушина{334} и Юрочкины альпийские фиалки.
Господи! Может ли быть утешение? Может ли быть счастье?..
Всю жизнь мою в горькие минуты приходило какое-то утешение. Хотя бы знак. Но после смерти мамы этого не стало. Беспросветно все…
Переписываю роли к колхозной пьесе со «страстями». Во сне (забываю много) <…> вчера — улицы Ленинграда, квартира Катиной подруги (вроде Валерии), но в районе конца Офицерской или Садовой, — еще какая-то улица, которую пересекает набережная Фонтанки; улицы — широкие, как в Ленинграде, но в домах и дворах — зеленая затененность Москвы. А у Фонтанки высоченный берег, скорее, как у Невы, — и громадные стоят, морские корабли. Вчера зря ходила брать билет для Мар<уси> на «Крейсер Варяг»{335} (билеты были проданы) — зашла к Стрелковой; разговор о гастрольной поездке и о дурацких колхозных выставках. Обвиняет Ваню. Приходил веч<ером> Полонский. Он зло остроумный, м<ожет> б<ыть>, несколько однообразный — некоторые вещи рассказывает много раз — хвастает и подвирает (про свое богатое житье в детстве) — но все же это человек с каким-то индивидуальным миросозерцанием и с какой-то честью, которую Юра любил называть каторжной. В воскр<есенье> весь день шел дождь и снег. Есть хочется. Плитка шоколада опять стала райской мечтой. А финики? А ананасы?.. Противно смотреть в зеркало. Надо бы как маркиза Кастильоне{336} — не смотреть совсем. Но она могла запереться от мира в темной квартире.
Писем нет. Ни Наташа, ни Валерия, ни Всеволод{337} — как сговорились. — Что же мне делать? Нигде и никому я не нужна. Но надо быть последовательной. Я никогда не интересовалась быть «человеком». Если я была «нравственной», то это потому, что я боялась, что Юра меня изувечит, а также боялась огорчать маму. Но у меня всегда были эстетические, а не этические каноны, и я хотела быть женщиной и творческой Силой, а отнюдь не «человеком». Жаль мне было животных и людей голодных. Больше всего я жалела Лину Ивановну. И вот она-то умерла без меня, и я ей не помогла. И Перикола погибла без меня, не знаю как.
Для Бога я дурной и грешный человек, но для людей у меня переизбыток нравственных качеств, и нечего было их культивировать. Но женщиной я перестала быть, художницей — тоже, так что вывод ясен; для чего я нужна на свете?..
Мне следует умереть. Мне надо только об этом думать. Ведь Ал<ександр> Блок довел себя до смерти сам.
Мне не подобает мечтать о глупостях, как будто мне только 15 лет.
Вчера стала нездорова. Во сне оч<ень> много, но помню только спутника в какой-то дороге вроде Маневича; какая-то дощатая уборная… В <нрзб> видна площадь с ярмаркой.
Была на «Крейсер Варяг». Мне нравится, я люблю море, шаги на палубе, морскую форму, старые ордена… Зражевский, как всегда, очень хорош (какого мужа выбрала себе хорошего Лида Трей!) — Ливанов актерничает немного, но очень уж внешне хорош. <…>
Вчера по Би-би-си о том, что Сталин дает прощальный банкет конференции, а в Кингстауне дают прощальный банкет королевской семье.
Иден произнес речь в шекспировскую годовщину. «Где-то», «что-то», — в «мipe» — там — далеко! <…>
Эти дни погода была, как в Ашхабаде. Но как плохо мне… У нас очень холодно, и Ваня смотрит недовольно, как я ем. И правда, я не вру, это так и есть. <нрзб> все время голодный, и вечно разговоры, что ему надо всего больше, а ведь у меня нет карточек уже давно. <…>
Голод, одиночество, скука. Вот все, что может быть, а ведь я была терпелива. Я всю жизнь ждала чуда. Если я не всегда верила в Бога, я верила крепко в счастливую свою звезду. Но какая может быть будущность у женщины, которая уже не молода, у художницы, которая уже не рисует, у человека, не имеющего дома, не имеющего профессии, не имеющего никаких друзей?
А ведь это все так. На всем свете единственная Катя{338}меня жалеет, но Катя сама еще старше и несчастнее меня. И ведь она тоже решительно не может мне помочь.
<…> А то, что я стала думать о другом человеке — но ведь у меня нет другого утешения, и эти глупые фантазии помогают мне немного нести свой крест, не плакать дни и ночи. А о Юрочке я уже не смею думать, как о живом.
…Во сне вчера шумела Литва — как высокое поле с колосящейся рожью — людей не было видно — потом Литве дали какой-то приз за полевые работы — я, Лина Ивановна и Сталин ели суп из литовских зерен и овощей, — я думала: и что-то Юрочка? Как помочь ему?.. А потом было, как конец повести или роман, — и героиня этой повести встретила близкого человека, он взял ее на руки, понес — м<ожет> б<ыть>, это была повесть обо мне. Сегодня под утро уж другой человек подошел ко мне, я клала в коробочку рассыпанный бисер от бисерных бус. Скоро день рожд<ени>я мамы, ей было бы 78 лет.
Господи! Пожалей меня! Помоги мне!..
День рождения мамы. В воде березки и зеленые ветки молодого тополя. Письмо от Всеволода Ник<олаевича>. Ек<атерина> К<онстантиновна> и Ольга Ник. в Рыбинске. О моих вещах он ничего не пишет (их нет, конечно!).