— «Никс говорит, что ты похожа на такую травку… Знаешь, не цветок, а такая травка колеблется. Тебе это нравится? А что твоя Шалонская?»
(Шалонская, Кэт[58], «Ding an Sich»{129}, обложка «Vogue’a»{130} с моей точки зрения того года, нечто аналогичное Венере Милосской или Джиоконде — черные волосы, серо-голубые глаза, высокая; модная короткая юбка, меховой жакет — и громадный бант за зачесанными гладко за уши волосами; челка (реденькая). Когда у меня случилась беда — начатки туберкулеза и печальная история с В. Чернявским — первая (ничего не зная) меня взбадривала, и я смотрела на нее почти как на мужчину (конечно, без греха!), такая она была «самостоятельная». А ее бант (в жизни все связано!) был «свистнут» Радой Одоевцевой[59]. Бант, вошедший в литературу, — Раде бы не придумать! — но Кэт вряд ли была бы особенно довольной быть эталоном очарования среди писателей. Девушка из военной семьи, родом из Ростова-на-Дону, братья — офицеры Феликс и Александр, богатая и нарядная. Я Раду тогда не знала (и не замечала). Не заметить Кэт было невозможно. И потом она была одним из главных персонажей моей жизни в «догумилёвский» период. А после я ее больше не видела. Я думаю, ей бы очень подошло стать женой американского миллионера или английского адмирала.
…От Ани я услыхала впервые о Юре{131}. Она говорила — «фамилия не то Юренев, не то Юрковский».
В очень «ранний» момент нашей довоенной жизни, в один из счастливых часов, когда я вызвала и выслушала восхищение и всякие слова от В. Чернявского, который считал меня «неземной», Аня, которой он нравился, приревновала и даже заплакала. Это было на улице, и Никс шепнул мне: «Какая вы злая». Мы шли с лекции Мережковского. Мы с В. Чернявским сбежали во время лекции куда-то на лестницу! Лина Ивановна была в ужасе, все волновались, где я. Потом был только разговор. В. Чернявский ко мне остыл после моей болезни, и Аня опять стала его заманивать, но это все было «разговорами». Ведь у меня был почти младенческий возраст. Я все это вспомнила, потому что это имеет отношение к Гумилёву. О Гумилёве говорилось немного. Больше всего говорилось о Блоке, Кузмине, Ахматовой. (Среди друзей и знакомых Никса и Ани.) Было известно, что Гумилёв воюет. Я знала его сборник «Чужое небо»[60], и мне нравились «Конквистадоры» и некоторые стихи. Но если б он не обратил на меня внимание, Аня не ринулась бы… на все, чтобы только помешать мне. Но главное то, что мы обе, как звери, одновременно поменяли окраску! В меня будто впрыснули кровь и здоровье, а Аня сразу побледнела и прикинулась тихой и нежной девушкой. В некоторые моменты Аня была похожа на леонардовского ангела из парижского «Св. Семейства»[61].
Гумилёв вернулся в Россию в 1918 г. Судьба играет человеком! Я фаталистка, и вот раз в жизни я «выступила» сама, проявила активность. Этого не надо было делать!
Весна 1918 г. На афишах вечер поэзии{132}, Блок — и даже не помню, был ли Гумилёв или нет, — но я знала, что он будет. Я выглядела прекрасно (для себя — лучше нельзя). У меня была красивая большая коричневая шляпа с черной смородиной, очень естественной. Единственный раз в жизни — Гумилёв был совершенно равнодушен. Нехотя ответил на мой вопрос об Ане, побежал знакомить меня с Блоком — я уже говорила, что пережила все вполсилы, — кажется, он уже был «обручен» с Аней, или как это называлось тогда, но, главное, недалеко от него вертелась какая-то темноволосая невысокая девица — довольно миленькая — его очередной «забег», он у таких «легких» девиц потом даже имени не помнил, — но тогда (он сказал мне в 1920-м) ему надобно торопиться!
Я играла летом в Павловске, увозя громадные букеты сирени из сада милого и умного Саши Зива[62]. Я относилась с какой-то мертвенностью и к Гумилёву, и даже к себе.
Уже к исходу лета (или в середине?) Аня просила меня прийти к ней — она уже была замужем за Гумилёвым, даже приглашения (или оповещения) о свадьбе были отпечатаны по всем правилам, и она уговаривала: они оба так хотят, чтобы я пришла, — если бы я не пошла, она бы вообразила, что я ревную, а этого я не хотела показать, да, говоря правду, я была спокойна — шпоры не позванивали, шпага не ударялась о плиты, и нельзя было дотронуться до «святого брелка» — Георгия — на его груди. Он был в штатском, по-прежнему бритоголовый, с насмешливой маской на своем обжигающе-некрасивом лице. Тот — и не тот. Главное — время было другое! Проклятое время!
Я пошла. Они жили тогда на квартире С. Маковского{133}.
Помню длинную, большую комнату. Были ли картины, книги? Я не помню[63]. Какой-то нарядный полумрак. Полукруглый диван, на котором мы сидели. Что ели, пили — не помню. А разговор? Он нес, скорее, какую-то чепуху. Слегка подиздевывался над моими королями, и герцогами, и индийскими раджами. Помню, высказал мысль, что на свете настоящих мужчин и нет, — только он, Лозинский (!!) и… Честертон.
И — обо мне — впервые всплыл образ валькирии. Почему? — Мы тогда (в мае) не говорили о валькириях[64]. Он сравнил меня с борющейся и отбивающейся валькирией, а Аню — с едущей за спиной своего повелителя кроткой восточной женщиной. Эти разговоры при жене казались мне шокирующими, несмотря на слегка иронический тон Гумилёва. А я? Мне надо было встать и уйти, но меня как будто парализовали. Гадали на Библии. «Она войдет в твою палатку, Авраам…» И что-то о магии. О черной? Я не соображала от неловкости.
Мы так засиделись, что пришлось «разойтись» и лечь спать. Аня уговаривала меня остаться. Опять — неловко отказаться, будто я боюсь. Комнатка с двумя почти детскими кроватями, беленькая, уютная, — верно, детей Маковского. Аня устроила меня на одной (расположение помню) и удрала прощаться со своим супругом. Вернулась со смехом. «Слушай! Коля с ума сошел! Он говорит: приведи ко мне Олю!». — Я помертвела.
Я не знаю, как я вытерпела выждать, пока она заснет, и выбралась из незнакомой квартиры, которая теперь казалась мне пещерой людоеда.
Я теперь играла в других местах и Сашу с букетами сирени передала другой девушке: за мной ходил другой человек, В.[65], с слегка косящими, как у Гумилёва, глазами! Он был старше, выше ростом и гораздо красивей. Это-то конечно. У него были и жена, и взрослые дети, и даже хорошенькая девушка. Он меня пожурил, что я пошла к Гумилёву (что-то я ему рассказывала). Он ужасно меня баловал и возился со мной. У меня было чувство, что это не моя жизнь. Мне было с ним легко и даже мило. Но без особой причины я с ним рассталась. Он меня возненавидел.
В театре было неплохо, хотя никто из режиссеров не достигал уровня Мейерхольда; товарищи по школе меня любили, играла я много и даже зарабатывала больше, чем потом, будучи актрисой. Заработки за роли «со словами» были порядочные. А я играла цветочницу в Александринке (в пьесе Гнедича «Декабрист»{134}) и в Михайловском лебедя Аоди в пьесе «Рыцарь Ланваль»{135}. Я дружила с актерами, с Вивьеном, А. Зилоти и особенно с Игорем Калугиным. Но все это не заполняло души, как говорится. О Гумилёве я ничего не знала и знать не хотела.