Изменить стиль страницы

И вот я написала «злое», горделивое письмо — он потом мне сказал, что сжег его в Вогезах{115} (?).

Как, такая хорошенькая девушка, сумевшая принять образ «Иерусалима Пилигримов»{116}, не утишила его бешенства?

У кого я попрошу совета,
Как до легкой осени дожить,
Чтобы это огненное лето
Не могло меня испепелить{117}
            (Откуда это?)

Я не хочу вспоминать обрывки стихов из «Синей звезды», — он отдал их другой… через год.

А вот это скорее об Ане… «подошла девической походкой, Посмотрела на меня любовь. Отравила взглядом и дыханьем… и ушла — в белый май с его очарованьем»{118}

* * *

Лето (у него, в Массандре, у меня — на даче) кончилось. Осенью я была очень занята, и как-то (даже не помню, как) меня попросили прийти по просьбе Гумилёва послушать «Гондлу» и летние стихи[53]. Я не пошла. Вероятно, ошибка. Я не повидалась с ним перед заграницей. И перед войной. Ведь он еще воевал. Я предоставила Ане и проводы, и переписку.

* * *

Я много думала о Гумилёве, считала себя внутренне с ним связанной, но не делала ничего, чтобы с ним связаться в жизни. Я забыла написать, что в «ту весну» пришлось говорить много о Гумилёве с Мишей Долиновым. Хотя Гумилёв не одобрял Мишу (в статье из «Аполлона»){119}, тот его обожал, рассказывал, как он в «Бродячей собаке» среди общего гама и скандалов стоит с надменным видом и презрительной улыбкой, не реагируя ни на что. Миша не без гордости говорил, что Гумилёв слегка ухажнул за Верой Алперс, его женой.

А я… кончая вечер, у меня вырвалось имя Гумилёва. И моя московская бабушка, гостившая у нас, говорила: «Ну вот, уж и до Гумилёва дошло! Пойду-ка я спать».

Я пишу о себе, но ведь я его не видела столько лет и могу говорить только в прошлом (по его рассказам в 1920 г.) и о том, — позже — что было при мне в этом 1920 г.

А со мной случилось вот что. Весной 1917 г. шел «Маскарад»{120}, я встречалась с друзьями Гумилёва и слушала о нем всякие россказни, и моя «магическая» связь с ним не прекращалась! Эта «революционная» весна вспоминается мне тоже счастливым временем. Никогда я не имела такого «массового» успеха[54].

И было счастье другого рода: я потом читала Гумилёву свои стихи о черноглазом мальчике, за которого я выйти замуж не хотела, — это было изменчивое существо моих лет, но этот мальчик — и «все остальные»… «номера» — все это было не то, как потом было представлено в дурных слухах обо мне, я не могу сказать, что все было вызвано моей тоской, может быть, даже без этой тоски было бы еще веселее — и еще нежнее.

Лето я жила на даче, а тут разыгрывались «страшные» события революции. Надвигался голод. В театры ринулась «масса», и был страх, что в атласных ложах заведутся насекомые.

А потом был вечер Маяковского{121}. Я не помню, в каком зале. Не помню, какого числа и месяца. Пьеса Маяковского. Выступал Мейерхольд. Много народу. Я помню восторженную Анну Радлову, в экстазе говорившую про пьесу… и как будто «новые времена». Я со своей «интуицией» почувствовала, что опустился какой-то занавес (позже говорилось «железный» занавес), и все погрузилось в противный серый полумрак. Погас волшебный Мейерхольд, потускнел свет, я не умерла — я «полуумерла», и все события сразу предстали в другом свете — и люди, и желания, и чувства, в ту минуту и надолго, надолго вперед. Конечно, жизнь продолжалась, и было все будто по-прежнему, и случались «хорошие» события и интересные встречи, но даже горе (не только счастье) потеряло свою остроту.

Настал другой век.

Аня

Аня была старше меня, училась скверно, была шумная, танцевала, как будто полотер, волосы выбивались. По временам была очень хорошенькой, со слегка монгольскими глазами и скулами. Ходили слухи, что она, как и Никс, дочь Бальмонта, и ее мать, Лариса Михайловна{122}, развелась с Бальмонтом и вышла за Энгельгардта, захватив детей. Но моя мама знала ее бабушку, тоже Анну Николаевну (в женском благотворительном обществе), и говорила, что она — вылитая бабушка лицом. Никс носил фамилию Бальмонта, а в университете его называли «Дорианом Греем»{123}.

Я бы, наверное, не сошлась близко с Аней, если б не мои (и ее) литературные вкусы. Когда же я познакомилась с Никсом, то еще больше подружилась с Аней.

Когда она стала сестрой, я иногда бывала в лазарете, где она работала; помню, какой-то ее подопечный в меня влюбился и писал очень смешные письма. Звали его Адриан.

Я была ужасно занята, много училась и болела. У меня были только «проблески» жизни…

Аня приходила с ворохом событий. Я вспоминаю ее «каскад» разговора.

«Как? ты уже не любишь Вайю?[55] (это Бальмонт). Тебе теперь нравится Игорь Северянин? — Да, я была в студии (Мейерхольда){124}. Там так интересно! Почему тебя не пускают? Столько народа! Знаешь, Жирмунский вставал на колени и сделал мне предложение. Что он думает? Разве он настоящий поэт?.. Я, конечно, отказала. И потом меня называли принцесса Малэн{125}. А… (не помню, кто) сказал, что это не я, а ты — принцесса Малэн.

Никс был в гостях у Паллады{126}. И еще какая-то Клеомена[56].

Никс бывает у Пастухова[57], и есть какие-то стихи про него:

Жил на свете мальчик — Никсик,
У него был ротик алый.
К Пастухову на журфиксы Мама
Никса не пускала.

Но это было раньше, теперь он ходит. А Лёва{127} тебе читал стихи?» — «Да». — «Красивые?» — «По-моему, да». — «Как он прочел?»

— Я падаю лозой надрубленной,
Надрубленной серпом искусственным,
Я не любим возлюбленной,
Но не хочу казаться грустным…

(Если бы Лёва был настойчивым, я лично его бы полюбила. Боже сохрани, сказать Ане!) — «Знаешь — на самом деле лучше»:

Я падаю стеблем надрубленным…
Я не любим моим возлюбленным,
Но не хочу казаться грустным…

— «Да, так интереснее». — «У Вайю будет вечер. Ты пойдешь? У него и от этой жены дочь. Мирра — Саломея»{128}.