Так здесь, наверно, и была сгоревшая церковь, подумала я. Да, именно здесь, на кладбище, где же еще. И именно это освященное когда-то место спасло меня от замогильного мрака. Похоже, найдя и забрав с собой чертову «погремушку», мы с Костей впустили в свою жизнь тот самый мистический ужас, над которым большинство людей смеются и который считают выдумкой.
Спасо-Преображенская церковь… В детстве единственным церковным праздником, дату которого я знала так, что могла бы и во сне сказать, было Преображение. Яблочный Спас. Папа категорически запрещал бабушке забивать мне голову «религиозным бредом», но кое-что все-таки сквозь жестокую цензуру проскальзывало. Хотя и в довольно странной форме.
«До Яблочного Спаса яблоки есть нельзя», — категорически говорила мне бабушка.
«Почему?» — спрашивала я.
«Потому что нельзя. Будешь есть — потом в раю яблок не дадут».
«Почему не дадут?»
«Потому что надо слушаться и все делать вовремя. Мне так еще моя бабушка говорила».
Я шла к настенному календарю и рисовала рядом с квадратиком 19 августа яблочко. Яблок у нас на даче в те годы было страшно много, самых разных. И я любила их больше всех других фруктов. И хотя к середине августа многие уже подмигивали румяными бочками, я терпеливо ждала Спаса.
«Почему Спас?» — спрашивала я бабушку.
Она оглядывалась, не слышит ли папа, и говорила вполголоса: «Потому что в этот день Христос показал людям, что Он — Бог. А Христос — Он и есть Спаситель. То есть Спас».
«А еще Он разрешил есть яблоки, — добавляла я с умным видом. — И Ему за это все говорили "Спасибо"».
Мне страшно хотелось поделиться открытием с каждым встречным, но бабушка запретила. Так это и осталось моей большой тайной. А потом этот день стал для меня самым черным…
Я лежала, раскинув руки, и не решалась встать, не решалась посмотреть в ту сторону, куда уползло чудовище. Меня мутило, сердце бешено колотилось.
«Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей», — вспомнила я Достоевского. Он писал это о красоте, но я подумала, что человеческое сердце, должно быть, остается местом Армагеддона всегда и во всем. Впрочем, тогда я еще не понимала, что человек в этой борьбе не пассивная игрушка, не валяющийся в пыли трофей. Он то бросается к Богу, то добровольно отдает себя дьяволу, и только от него самого зависит, кому достанется этот приз…
Последний наш вечер в Пятиреченском прошел, мягко говоря, напряженно. Еще более напряженно, чем накануне. Верка вяло ковырялась в тарелке, шарахаясь взглядом и от мрачного Генпетровича, и от Кости. Она часто помаргивала и время от времени всхлюпывала носом. То ли переживала предстоящую разлуку с Костиком, то ли с ужасом задумывалась над перспективой отношений с Генпетровичем.
Сам Генпетрович молчал, как и вчера, а пил еще больше. Костя пытался сделать невинное лицо, но получалось неважно. Мне хотелось верить, что он еще не потерял остатки совести, но, скорее всего, просто боялся выяснения отношений с хозяином. Вряд ли его хоть сколько-то беспокоила участь Верки.
Что касается меня… Все эти дни, начиная с того самого момента, когда мы только прилетели в Пятиреченское, и особенно после сегодняшнего происшествия на сельском кладбище, я была словно в лихорадке. Как будто у меня начинался грипп и стремительно поднималась температура. Или как будто я завязла в предшествующей мигрени ауре. Все вокруг было зыбким, нечетким, размытым. Я плохо контролировала свое тело и совсем не контролировала мысли. Больше всего мне хотелось забиться в какой-нибудь темный угол и уснуть. Надолго. Может, даже навсегда.
И все же одну мысль мне удалось сформулировать довольно четко. Ни за что на свете я больше не лягу спать вместе с Веркой. Тем более на ту самую кровать, где она занималась сексом с моим братом.
Когда пришло время ложиться, я молча взяла свой спальник и вышла в зал ожидания. Через несколько минут Костя присоединился ко мне.
— Ты просто стерва, — прошипел он, разворачивая мешок на полу.
— А ты кретин, — огрызнулась я. — Вас вся деревня видела, и все только это и обсуждают. Мы завтра уедем, а у людей жизнь испорчена. Только потому, что у залетного, блин, археолога в штанах зачесалось.
— Это не у археолога зачесалось, а у этой коровы неуклюжей, — фыркнул Костя, забираясь в мешок. — Плевать я хотел.
Я трусливо надеялась, что Генпетрович и Верка будут выяснять отношения после нашего отъезда, но они ругались у себя в комнате всю ночь — нам это было прекрасно слышно. Впрочем, Косте действительно было плевать — он спокойно похрапывал. А вот мне было тошно.
Перебранка сменялась всхлипами, мольбы — возней. Под конец мне показалось, что я слышу звуки ударов и приглушенные вскрики. Я уже хотела разбудить Костю, но тут за стеной все стихло. Наверно, в кровати я проворочалась бы до утра, но в мешке лежишь, как в коконе. Не зря раньше беспокойных младенцев туго пеленали — чтобы спали лучше.
Хотя спала я все равно плохо — снился черный призрак с кладбища. Куда бы я ни пошла, как быстро ни бежала — он догонял и протягивал ко мне щупальца. Но каждый раз в последний момент ангел-хранитель спасал меня. А потом ангел исчез, и чудище уже почти схватило меня, но тут появилась звенящая и переливающаяся радугой «погремушка». Я взяла ее и почти уже заглянула в ее глубину, но услышала:
— Вставай. Поезд через час.
Если б мои руки не были спеленаты спальником, Косте, наверно, не поздоровилось бы. Пока я выпуталась, он уже отправился в комнату.
Генпетрович куда-то ушел — может быть, еще ночью, не знаю. Зареванная Верка прятала от нас покрасневшие глаза, опухший нос и лиловый кровоподтек на скуле. Костя только плечами пожал и, как ни в чем не бывало, уселся за стол завтракать. Я отказалась и только выпила воды, зачерпнув кружкой из ведра.
Дизель останавливался в Пятиреченском в половине десятого утра и всего на три минуты. Провожать нас Верка, к счастью, не пошла. На прощанье она порывалась броситься Косте на шею, но он как-то деловито и брезгливо ее отстранил, и Верка с плачем плюхнулась на лавку. Снова пожав плечами, Костя подхватил рюкзак и сверток с собранной нам на дорогу едой.
— До свиданья, — сказала я, чувствуя себя последней идиоткой.
Мы шли по улице, и я чувствовала, что изо всех окон на нас таращатся любопытные глаза. Наверно, жители села уже как-то прознали о ночном скандале и теперь прикидывали, пойдет ли Верка на станцию. Думаю, они были разочарованы.
Подполз с двадцатиминутным опозданием допотопный паровоз, который тащил несколько облезло-зеленых вагонов. Похоже, в таких ездили еще до войны, если не до революции. Все это сооружение скрежетало, раскачивалось и вообще выглядело устрашающе. Но деваться было некуда.
Кроме нас в поезд никто не сел. В вагоне на жестких скамьях скучали с десяток бомжеватого вида мужиков, а еще две толстые тетки с кошелками, которые окинули Костю плотоядным взглядом, когда мы проходили мимо них. Заметив этот взгляд, братец самодовольно ухмыльнулся. Отыскав пустое «купе», мы уселись, положив рюкзаки на свободные места.
Дизель полз медленно, за окнами тянулась бесконечная и однообразная тайга. Местами деревья подступали так близко к одноколейке, что задевали ветками грязные оконные стекла. Костя дремал — или делал вид, что дремлет, понимая, что у меня нет никакого желания общаться с ним.
Впрочем, мне было не до него. Меня снова мучило желание увидеть рай в сердцевине «погремушки», подстегнутое ночным сном. Оно было настолько острым, что я уже не сознавала, что делаю. И если бы Костя не обнимал свой рюкзак крепче, чем любимую женщину, я, возможно, вытащила бы чертов шар на глазах у всего вагона.
Я не знала, с чем можно сравнить это мучение. Наверно, с наркоманской ломкой. Меня знобило и выкручивало. Три часа до Павлова показались мне тремя сутками, не меньше. И если сначала я еще пыталась сопротивляться и даже молиться, то потом просто сдалась.