Изменить стиль страницы

— Рой, какие изменения ты находишь у Курта и Людмилы?

Рой обошел оба саркофага. Санников изменился мало: врачи выправили гримасу боли, так искажавшую его лицо, он теперь походил на себя живого, только похудевшего и измученного, словно от долгой болезни. А Корзунская по-прежнему была иной, чем в жизни, Рой не узнал бы ее такую, встреться они на улице. Не изуродованная, сохранившая прежние изящные очертания, и раньше довольно хрупкая, она теперь казалась девчонкой, только-только выбравшейся из отрочества.

— Оба изменились по-разному, — сказал Рой. — А общее у них то, что они оба уменьшились в размерах. Если бы это не звучало кощунственно, я бы сказал, что оба в смерти как-то помолодели.

— И мне так кажется, — глухо сказал Генрих. Он еще раз глянул на Корзунскую и пошел к выходу.

В салоне Генрих так осматривал цветы, словно искал в них что-то иное, кроме красивого вида и приятного запаха, — поднимал вверх ветки, ощупывал лепестки, проводил пальцами по листьям. Выбор его пал на молодой розовый куст — большинство бутонов недавно распустились, некоторые лишь готовились к цветению. Генрих залюбовался кустом.

— Вот это — в капсулу. Остальные цветы поставьте у саркофагов.

— Ты пойдешь на стартовую площадку? — спросил Рой. — Или на командный пульт?

— Я останусь в салоне. В одиночестве хорошо думается. Не буду наблюдать за операциями, какие вы проводите, а постараюсь вообразить, чем вы заняты. Иногда это дает более правдивую картину.

Говорил он ровно, даже улыбался. Приказ брата — взять себя в руки он выполнял. Рою захотелось шуткой поддержать его.

— Ты натурфилософ, Генрих. Фигура в двадцать пятом веке довольно странная. Вместо того, чтобы экспериментально исследовать загадку, ты доискиваешься ее философской сути. Знаешь анекдот о художниках, которым поручили рисовать осла?

— Я не любитель анекдотов. Особенно, когда анекдоты об ослах.

— Ослы в них действуют за экраном. Итак, трем художникам англичанину, французу и немцу — выдали заказ на портрет осла. Англичанин пошел на конюшню и спокойно срисовал осла. Француз поспешил во дворец, чтобы доведаться, какие ослы всего приятней фаворитке короля. А немец заперся в кабинете, стараясь мысленно обрисовать себе философское понятие, выражаемое образом осла.

Генрих принужденно засмеялся.

— Вас понял, как говорят на уроках радиосвязи. Ты вроде художника-англичанина, а я философ-немец. Какая-то доля правды в этом есть. Но не очень большая, Рой. Напомню, что ты сейчас будешь проводить эксперимент с цветами, но эксперимент придумал я. Так что и я не чужд экспериментальных конюшен.

Рой шутил не только для того, чтобы подбодрить брата, и уж, во всяком случае, не для того, чтобы поддразнить, хотя в иной обстановке не преминул бы это сделать. Ему не хотелось отпускать Генриха. Брат уединялся, чтобы свободно размышлять, так он сказал. Не превратится ли размышление в новый приступ горя? На людях Генрих сдерживается. Сумеет ли он сдержаться, когда на стереоэкране в затемненном салоне развернется точно такая же картина, какая привела к катастрофе? Но противиться столь явному настроению Генриха Рой не мог.

— Мы придем к тебе по окончании эксперимента. И цветы из капсулы доставим, — пообещал он.

— Как условились, Рой: на минимальной подаче держите капсулу всего несколько мгновений, — напомнил Генрих.

8

Если бы Рой знал, зачем Генрих настаивал на одиночестве, ему стало бы спокойней. Пора отчаяния прошла: случившегося не поправить, так сказал себе Генрих, когда метался в гостиничной комнатушке. Он весь ушел в трудное размышление; постороннее — люди, разговоры, вызовы — отвлекало. Он развивал странную мысль, длинную мысль; она была похожа на сюжетную историю, возникавшую сразу со всеми картинными деталями и скачком перебрасывающуюся от главы к главе. Так бывало и раньше, когда монотонно воспроизводимые измерения утомляли Генриха. Среди диковинных гипотез, прихотливо вспыхивающих в мозгу, Генрих всегда ориентировался свободней, чем в столбцах цифр. В цифрах разберется машина, это дело компьютера, — не раз защищался он от нападок брата; цифры имеют лишь ту ценность, что опровергают или подтверждают идеи. Они и наводят на идеи, доказывал Рой. Генрих огрызался: если тебя наводят, возись с ними. Рой мог ворчать сколько угодно, превратить брата в исправного лаборанта он был бессилен: экспериментальная точность, экспериментальное изящество, так восхищавшее Роя, оставляли Генриха равнодушным.

Генрих включил стереоэкран. Покоясь в удобном кресле — не в модном силовом, как на Земле, а старого типа, из дерева, тканей и металла, Генрих вглядывался в пейзаж, много раз виденный, но видел не только его. Рой показывал пылевое облако, сигарообразную капсулу, медленно исчезавшую в пылевой завесе, но то была одна картина, в мозгу была и вторая, независимая, не показываемая операторами. В черной пустоте космоса, среди льдинок далеких звезд недвижно висел странный шарик; он временами менял окраску — то был совершенно синий, то красный, потом зеленый, сейчас выглядел голубоватым; голубизна бледнела, словно выцветая, в ней была зелень, начинало теплиться золото, это были как бы побежалые цвета, но не мчавшиеся торопливо сменить друг друга, а выраставшие один из другого. И, тускло вытениваясь сквозь наружные краски, в шаре сновали темные расплывчатые фигуры, не тела, скорей силуэты, нечто призрачное, нечто из иного мира, не космической материи — капсула много раз углублялась в шар и ни разу реально не наталкивалась на привидения, они вещественно не существовали, они были изображениями, как и картинки на стереоэкранах: яблоко на рисунке тоже не схватить рукой, не укусить зубом.

— Вздор, — вслух сказал Генрих, — за экранным образом яблока стоит реальное яблоко, оно и породило изображение. А что стоит за силуэтами на виргинских экранах?

Рой вел капсулу в центр шара, Генрих следил, как сигарообразный аппарат скользит в неизвестном веществе, словно торпеда в воде, и снова видел то, чего на экране не было — меняющие свою форму неторопливо-подвижные силуэты. Он закрыл глаза, так было лучше видеть. Погибшему юноше Курту Санникову вообразилось, что внутри шара открытые ворота в неведомые подспудные миры, поглощающие нашу энергию. Нет, что за нелепая картина: вампир, присосавшийся к человечеству, неистово жадный рот, возникший вдруг в космической пустоте! Куда приятней вера звездопроходцев, что они, ухватив за собой иноземный корабль, ведут за собой на силовом аркане плененных незнакомцев. Нехорошие для межзвездного контакта словечки — ухватили, ведут на аркане, плененные незнакомцы. Слова нехорошие, а точные: если и существуют эти незнакомцы из иных миров, то в контакт пока не вступают, их принуждают к контакту — и безрезультатно. Не хотят или не могут? Сколько дней он ломает голову над этой тайной! Может, прав Санников: никаких незнакомцев нет, нашли неизвестное до того, удивительнейшее астрофизическое явление — и все тут! Нет не все, не все! Почему тогда погибли Санников и Людмила? Никуда они не провалились, остались в нашем космосе, но остались иными, чем были, — мертвыми, непонятно преображенными. Ошибался Курт Санников, милый юный космолог, так нелепо, так непредвиденно погибший. Истинно другое — та странная мысль, что впервые возникла у него, Генриха, когда он рассматривал два мертвых тела.

Генрих откинулся в кресле, что-то бормотал вслух. Размышление не шло. Мысль расплывалась, превращалась в грезу, в красочный полубред. Он уже не покоился в удобном кресле, не смотрел на экран, где в центре шара замерла капсула, — он был одним из тех силуэтов, мимо которых проскользил, не обнаруживая их, зондирующий снаряд: он был мыслящим существом, диковинным существом, он корчился от боли жить не в своем мире. На все стороны простиралась бесконечная вселенная, миллиарды световых лет черной пустоты с зернышками взвешенных в ней светил — и пустота была чужой, и скопления звезд чужими. Это был не его мир, его вырвали в него взрывом — произошла катастрофа, он оказался в горниле чудовищного разрыва пространства и времени. И теперь он чужестранец в незнакомой стране, слепой в мире красок, безногий на шляху, безрукий в воде. И он не тонул, он даже потонуть не мог, это был не его мир — в нем не было простора для жизни, не было возможности смерти, и жизнь и смерть были привилегиями существ этого мира, он не принадлежал к ним. Он мчался в чужой вселенной, не соприкасаясь с ней, был ей потупределен — навечно, всецелостно отстранен от ее предметов и существ: одиночество, равное бесконечности. Печаль томила его — безнадежная, непостижимо величавая, самое сверхчеловеческое из человеческих чувств.