Изменить стиль страницы

Дожидая Катю, Федя перетер все цирульные принадлежности и туалетный столик; и нечаянно вдруг увидел себя в зеркале.

— Пригож, нечего сказать…

Как-то до сих пор не обращал внимания на себя — в зеркале, будто он никогда, кроме того, кого надо было брить иль стричь, и не отражался там.

Федя взял гребенку и расчесал себе волосы на кривой пробор.

Надо бы Феде быть первым человеком на форту, а вот, подите, никто даже товарищем не назовет. Просто все кличут: Федя да Федя!

Когда пришла Катя, точно одеколоном вспрыснули комнату — так приятно Феде.

Заботливо укутывая Катю в простыню, Федя нежно касается пальцами теплой Катиной шеи.

— Не щекотно?

Катя улыбается, и он улыбается. Подстригая волосы, тоненько звякает ножницами; наконец решается вступить в разговор.

— Как дела, Екатерина Ивановна?

— Спасибо, Федя, работаем. Вот только товарищ Ругай что-то заболел, чирей, что ли, на шее у него вскочил, сходили бы вы к нему.

— Ничего, это быстро можно поправить. И не будет чирья; не только чирей, а всякую операцию горячим ножом можно сделать.

— От работы отказывается, порет какую-то чушь, точно с ума сошел.

— И это бывает, Екатерина Ивановна. Когда у человека в голове оболоночка такая лопнет и кровь с мозгами смешается — бывает…

Хочется Феде о главном поговорить, да не знает с чего начать. Выручила сама Катя.

— Что вы не женитесь, Федя?

— Женитьба — вещь солидная, Екатерина Ивановна. Некогда подумать, да и не об этом я, признаться, думаю. О любви я думаю, Екатерина Ивановна.

Катя опять улыбается.

— Ах, вы — Фигаро!

Федя на миг останавливает работу.

— Что вы говорите?

Потом опять принимается за свое, подбривая Катин затылок.

— Бритва не беспокоит? А что касательно любви, то ко мне многие партии солидные подбирались, да не терплю я, знаете, таких, под видом прошлых дам. У меня есть гвоздик, любовь есть, и изменить ей не могу…

— Что же не женитесь?

— Тут особое дело.

Федя вдруг мрачнеет.

— Не знает она, Екатерина Ивановна.

Катя снова улыбается.

— Смешной какой, а вы бы сказали.

И почувствовал Федя, что здесь началось самое страшное. Рука с бритвой на отлете, мыло с бритвы капает. А на Федю доверчиво и весело смотрит Катя; откинула назад толстенькую шею со складочками у подбородка. Упасть сейчас перед этими складочками, но может выйти совсем неожиданное; вдруг она сделает что-нибудь такое, например оплюет его, Федю; и тогда… эта бритва врежется в складочки…

Вздрогнул.

— Фу! Откуда поганое наваждение…

Катя смирная и доверчиво ему улыбается. Надо сказать.

— Люблю я одну, Екатерина Ивановна…

Да пока мямлил, обтирая мятной водой шею и лицо Кати, пролетело время…

Ушла Катя, не узнавши…

А на Катю разговор о любви действительно подействовал совсем неожиданно.

С пятнадцати лет от отца своего, канцелярского служителя в губернском управлении земледелия, она познала любовную тайну — нечаянное, пьяное отцовское дело. Стерлось детство, чужое и ненужное. И так, до сегодняшнего дня, до двадцати шести лет, никогда не думалось о любви; представлялась любовь сплошным позором, и не мечталось о ней, и не жгла она. А вот сегодня на раскаленных добела слободских мостках от пыльного пуховика потянуло истомой и невыносимой тоской.

Умять истому. Сейчас. Катя знает, что люди смотрят теперь на все просто. И чем проще, тем лучше. Если надо, так надо. Под солнцем весело, и в теле весело, и от любви должно быть весело. Весело и просто.

Кате вспомнились две мухи, притаившиеся под чернильницей. Как прихлопнула она их линейкой… Тогда было только досадно, но мимолетное проскочило, не задев надолго. Почему же сегодня так жгет? Конечно, все просто, как дважды два. Тело требует. И не надо фокусничать.

Кате стало весело, и она наспех зашла к племяннику Дондрюкову, будто чаю выпить. Он любезно жмет ей руку, посылает вестового Семку за кипятком на гарнизонную кухню, но когда она, играя синими своими глазами, подошла к нему, налитому и плотному, положила на его четырехугольные плечи свои круглые руки и сказала, словно невзначай:

— Нет, чаю не надо. Вот что… —

передохнула капельку, —

— …поцелуйте меня и… —

продолжила так, как говорит народ, обыкновенным грубым словом.

Дондрюков опешил так же, как когда-то очень давно на смотру на него, молодого подпоручика, только что выпущенного из юнкерского училища, во время церемониального марша набросился багровый инспектирующий генерал за то, что он спутал команду.

— Извините. Вы полагаете, что такое дело гвардейскому офицеру чихнуть, но… со знакомыми так, начистоту, не привык…

— Вам романсы надо?

Сразу прорвалась напряженно-резиновая минута. Даже Катя смеялась.

— Хотя бы и романсы… Как это вы ловко. Даже сообразить не мог…

Круто передернул плечами Дондрюков и туже подтянул свой широкий офицерский пояс.

— А вы что думали, что я козырем хожу, так я мраморная?

— Мраморными только Венеры бывают.

— Я женщина, а не Венера. Венере ничего не надо, а я самая заурядная женщина с земной кровью. Не в казарму же мне идти. Собственно, чего вы стесняетесь…

— Увольте… Кстати, о деле лучше поговорим. Недавно получил письмо от одних знакомых. Они пишут, что за нами числится…

— A-а, морской житель, есть такой…

— Нельзя ли как-нибудь поскорее выяснить его дело; ведь он, кажется, заложник…

— Не совсем так!

— В общем, мне кажется, я, конечно, ничего не говорю утвердительно, только осмеливаюсь предполагать: ну какая от него опасность? Правда, он — известный человек, но известность его исключительно балетная. Он был страстным балетоманом. И политического за ним вряд ли что есть… словом, дело ваше, я только прошу не отказать в ускорении…

И очень осторожно звякнул шпорами.

— …конечно, сообразно революционного долга…

Когда Катя вышла, он похвалил себя за осторожность и выдержку. При дисциплине можно со всем миром наладить самые приятные отношения.

Катя торопится. По дороге заглянула к Ругаю, но он чуть не выгнал ее. Босой, в стоптанных дырявых туфлях, в одном нижнем белье, зверски рыщет по комнате. Шея у него замотана мокрым полотенцем.

— Чирей там… на темечке. Ой! Когда конец всему этому?

— Чему?

— Чему? У вас бумажки, предписания, а я, э… а я голову потерял. Вот она — и нет вот ее. Не моя голова, а точно чужая мозоль. Как тяжело…

Катя направилась в свою канцелярию.

Усталая и разбитая упала в кресло. И стало покойнее. Скалится со стены белый пан, посвистывая нагайкой. Мирно толкуют поп, кулак и капитал в цилиндре. Привычное не тревожит. Выдернув из пачки папок ту, что содержит дело о морском жителе, пыталась уйти, вникнуть в дело, чтобы забыть истому и июльский жар.

Проносятся строчки, что телеграфные столбы, когда глядишь с поезда.

— ………из допроса следует констатировать продажу романовских денег и скупку бриллиантов. По сообщению осведомителя, на заграничные нужды, т. е. для отправки туда с целью…

— ………во исполнение сего постановления оный заключенный препровождается вам при сем на ваше распоряжение, в зависимости от ваших местных условий, ввиду того, что обнаруженные преступления касаются вашего района…

— ………рассмотрев, ВЧК предлагает разрешить вам дело персонально, но указывает необходимость совершенной изоляции.

— ………деньги менял, потому что бриллианты удобнее, и собирался за границу, потому что могу быть эстонским подданным…

— Путает. Прошу медиц. экспертизы. Следователь Несмачный.

— Ерунда. Крутит. Председатель Жабриков…

— …Говорит только о балете.

Дело представляется Кате какой-то необыкновенной окрошкой, вкуса которой никак не разберешь. Или мешают свои мысли? Кивает из-за папок Дондрюков, и между строчками в одних кальсонах мечется Ругай. Мухи щекочут затылок.

Пройти бы сейчас голой по солнцу на Свеягу, выкупаться.