Изменить стиль страницы

Беглецы падали наземь около зарослей иван-чая, жадно втягивали в себя живой запах. Антон завидовал пчелам, утолявшим свой голод. Хоть бы чего-нибудь съедобного, лишь бы унять резь в желудке! Кислый запах гари буравил мозг, обволакивал вялостью. Нет, больше не подняться! Так и остаться здесь? Пусть схватят? Снова в тюрьму?.. Антон видел: когда пригоняли неудачников беглецов, их, как и его тогда, распинали на скамье, секли розгами.

Он переваливался на бок, вставал на ноги. Поднимал Федора.

Сухостой одолели. И зеленую сопку за ним. Со склона открылась долина, прорезанная неширокой спокойной рекой.

На берегу они отдышались. В узкой заводи, укрытой ветвями, вода была чудесно прозрачной, со стайками мальков, шнырявших меж нитями водорослей, с пауками-водомерами, скользящими по зеркалу. Они разбили зеркало, погружаясь в целительную прохладу. Унялась боль. Сладкий озноб пронизал тело.

Тут же, у края заводи, под кустом черемухи, они распластались на траве. Запах земли одурманивал. Позванивала река, стрекотала, жила трава. Антон увидел, как раздвигаются ветви. Ослепительно бьет солнце. Оно обрисовывает женскую фигуру. Женщина приближается. Он еще не может узнать ее, но уже догадывается, знает – это она. Ольга наклоняется над ним, волосы падают с ее плеч. Ее лицо очерчено очень резко; длинные черные брови и зеленые глаза. Она опускается к его ногам, проводит холодными пальцами по щиколоткам, снимая ноющую боль. И вдруг прижимается губами к кандалам. «Что ты, Оля!» Он хочет вскочить. Ему стыдно и нестерпимо хорошо. «Невольно пред ним я склонила колени, – и, прежде чем мужа обнять, оковы к губам приложила!..» – «Что ты, Оля!»

Он собрал силы, чтобы вскочить. И проснулся.

Рядом навзничь лежал Федор. Он бредил с открытыми глазами. Антон начал тормошить его. Карасев был совсем плох: горел, дыхание сиплое, прерывистое. Путко зачерпнул ладонями воды, плеснул ему в лицо, помог сесть. Федор очнулся.

– Я поищу брод. А вы держитесь, уже недалеко.

Спуск был песчано-упруг и полог, вода так же прозрачна, как и в заводи. На глади всплескивала рыба. Но в нескольких саженях от противоположного берега дно уходило в омутную черноту. То там, то здесь крутились воронки.

– Пошли, – вернулся он за Карасевым. – Вплавь там немного, одолеем!

Он потянул безвольного спутника за собой. Вода поднялась по колени, по пояс, снова опустилась до колен. И вдруг дно ушло, провалилось, течение понесло. Антон успел ухватить Федора за рукав. Но тут его-самого крутануло, развернуло и начало стремительно засасывать. Он ожесточенно забил по воде руками. Кандалы на ногах тянули вниз. Он рвался, бился. Вырвался из водоворота. Берег был совсем рядом, в нескольких взмахах. Но тут до сознания дошло: нет Федора. Он отпрянул, нырнул, начал шарить руками в воде, не ухватывая ничего. Течение понесло его и бросило в новый водоворот, закружило в бешеной карусели. Он захлебывался, пытаясь сбросить непосильную тяжесть со сцепленных железом ног.

Наконец его вышвырнуло на берег. Он уцепился за корягу, выполз, волоча за собой кандальную цепь, и, уже ничего не видя, не понимая, закричал утробным, рвущим горло голосом:

– Люди-и! Люди-и!..

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Адьютант приоткрыл дверь:

– Ваше высокопревосходительство, к вам – господин директор.

Столыпин, не отрывая взгляда от бумаг, кивнул.

Фигура Зуева заняла весь проем.

– Прошу, Нил Петрович, – любезно сказал министр.

Директор неторопливо одолел расстояние от двери до П-образного стола, возвышающегося в центре огромного кабинета, как крепость посреди равнины. Пружины кресла тяжко охнули. «Похож на Трусевича, – подумал Столыпин. – К сожалению, только внешне».

– Вот выборка из справок делопроизводств и особого отдела о важнейших событиях за истекшую неделю, – директор выложил на стол два скрепленных машинописных листка. – Кроме сего, ваше высокопревосходительство, представляется необходимым узнать ваше мнение в связи со следующим донесением полковника Заварзина.

К двум листкам он присоединил третий. Столыпин просмотрел сводку, сделал пометки цветными карандашами.

– Любпытно, – взглянув на донесение Заварзина, сказал он. И, дочитав, подтвердил: – Весьма.

Начальник московского охранного отделения, ссылаясь на секретного сотрудника «Блондинку», сообщал, что великий артист, чье имя украшало театральные афиши обеих столиц, решил оставить службу в императорских театрах и навсегда покинуть отечество. Поводом послужила травля артиста за то, что недавно в Мариинском театре он в присутствии государя спел гимн, стоя на коленях.

– Департамент располагает сведениями, что при первом же выступлении означенного артиста неблагонамеренные лица собираются устроить обидные демонстрации – хотят встретить его свистом, криками «холоп» и «лакей», – добавил Зуев. – И все это – за душевный верноподданнический порыв! Прошу указаний: побудить ли нам артиста к отставке и отъезду или воздержать от оных шагов. А также прошу указаний о мерах по предотвращению возможных антимонархических выступлений общественности.

Нил Петрович раскрыл папку и вынул еще один лист:

– К сему можно присовокупить и следующее.

Это было письмо, адресованное артисту: «Чувствительная сцена твоего коленопреклонения перед Николаем II была бесподобна. Поздравляю с монаршей милостью. В фазисе столь глубокого верноподданничества тебе не могут быть приятны старые дружбы, в том числе и со мной. Спешу избавить тебя от этой неприятности. Крепко больно мне это, потому что любил тебя и могучий талант твой. На прощанье позволь дать тебе добрый совет: когда тебя интервьюируют, не называй себя, как ты имеешь обыкновение, „сыном народа“, не выражай сочувствие освободительной борьбе, не хвались близостью с ее деятелями. В устах, раболепно целующих руку убийцы 9-го января, руку подлеца, который с ног до головы в крови народной, все эти свойственные тебе слова будут звучать кощунством».

Под письмом стояла подпись весьма известного литератора.

Столыпин усмехнулся. В свое время литератор своими пасквилями в прессе достаточно досадил и ему. Теперь попался, голубчик!

– Привлечь по статье 246-й Уложения о наказаниях, – он ткнул пальцем в подпись на листке. – За составление сочинений, оскорбляющих государя.

Наказание по этой статье влекло лишение всех прав состояния и ссылку в каторжные работы на срок до восьми лет.

– Есть одно обстоятельство… – без нажима возразил Зуев. – Письмо получено агентурным путем. Использование его в качестве улики приведет к провалу агента «Блондинки». – Он сделал короткую паузу. – Кстати, этим же агентом добыто специально для вас, ваше высокопревосходительство… – Нил Петрович запустил пальцы в створки своей папки и, как из раковины, добыл следующую жемчужину.

Рукописный листок был весь в помарках и вставках: «Пишу Вам об очень жалком человеке, самом жалком из всех, кого я знаю теперь в России. Человека этого Вы знаете и, странно сказать, любите его, как того заслуживает его положение. Человек этот – Вы сами. Давно я уже хотел писать Вам не только как к брату по человечеству, но как исключительно близкому мне человеку, как к сыну любимого мною друга…»

Столыпин свел к переносью брови: вот от кого сие послание!..

– Добыто в яснополянском архиве, – подтвердил директор, из-под полуприкрытых век внимательно наблюдавший за министром.

Петр Аркадьевич бросил на него острый взгляд. Только Зуев, да еще вот «Блондинка» оказались причастными к щепетильному делу, стали как бы секундантами в затянувшемся поединке.

Хорошо, в благодарность за очередную услугу он не поставит под удар осведомительницу, хотя как удачен повод воздать литератору!..

«Пишу Вам об очень жалком человеке…» Петр Аркадьевич почувствовал, как приливает к голове кровь. Упрямый старец!..

В какой уже раз он вспомнил ту первую их встречу. Столыпины жили тогда в Москве, на Арбате, в большом гулком доме, принадлежавшем деду и знаменитом тем, что в 1812 году в нем останавливался наполеоновский маршал Ней. В приемной зале висел портрет матери. С полотна беспечно смотрела молодая круглолицая женщина. Урожденная княжна Горчакова, дочь наместника Польши, она была знакома с Гоголем, дружна с Тургеневым. Как раз в этом их доме Иван Сергеевич читал свои «Записки охотника». На полотне по бальному платью Натальи Михайловны от плеча к талии ниспадала голубая андреевская лента, ниже бриллиантового вензеля фрейлины к ленте была пришпилена бронзовая солдатская медаль. Такой юной и простодушной Петр свою мать не знал – шестой ребенок в семье, он помнил ее уже гранд-дамой, властно командующей челядью, хлопочущей в имениях и в домах обеих столиц, выезжающей на дворцовые рауты с маской высокомерия на лице. Но романтическую историю солдатской медали хранил: мать в молодости последовала за Аркадием Дмитриевичем, его отцом, на войну и заслужила награду, спасая раненых под неприятельским огнем. Было это на прославленном четвертом бастионе Севастополя.