Изменить стиль страницы

— Развернись, сношка!

Валя засмеялась и ударила легонько веником по спине. Он опять кашлянул.

— Жарь, не жалей!

— Ну уж, — усомнилась сноха, но веник заходил быстрей, и Семен успокоился. Спина у него распарилась, и веник стучал по ней, как по резине. Видно, прошло уже много времени, потому что в дверь заглянул Павел:

— Уходишь старика-то.

— Ухожу… — согласилась сноха.

Семен слез на пол. В теле была легкость, какая-то незнакомая легкость, как на лугу.

— Вроде выше стал, — сказал он и схохотнул.

— Вроде выше, — ответила спокойно сноха и начала его одевать.

Сейчас особенно было стыдно Семену принимать услугу, и он стал думать, как бы не огорчать ее, но сноха уже просунула его руки в рукава, потом склонилась на коленки и завязала тесемки у штанов.

— Ну, мы готовы.

Чистая рубаха прильнула к горячему телу, принесла прохладу, и Семен вздохнул полной грудью. Сноха взяла его за руку, сама вышла первая, но старик вдруг закричал:

— Голову оторвала!

— Кого? — не поняла Валя и заглянула в баню. Лоб у старика был выше притолоки, и Валя захохотала: — Ты пригнись, пригнись!

— Не могу!

Она не поверила и больно дернула его за руку, но Семен опять вскрикнул.

— Да пригнись ты, Семен Петрович!

— Не могу. Спина разогнулась, распарили…

Опять захохотала сноха, думая, что от радости старик шутит.

— Ну, хватит, — и опять дернула за руку, и опять старик вскрикнул и слабо сказал:

— Пашу позови…

Пришел сын, заглянул в баню, потрогал притолоку и так громко захохотал, что Семен замотал головой. Павел скомандовал:

— Пригнись, гренадер!

— Прости, Паша, не могу.

— Да не мучай ты его, — сказала тихо Валя и вышла.

Тогда Павел принял решение. Он взял Семена за плечи и попробовал согнуть ему спину, но спина не давалась.

— Ну, отмочили…

— Не ругай, Паша. — И тогда Павел осторожно положил отца на руки и протянул его длинное тело в дверь вперед головой.

— Валя, принимай.

— Неладно, неладно! — закричал Семен и схватил сына за руку.

— Ты чо? — сказал хмуро Павел.

— Нельзя выносить. Примета худая, — сказал тихо Семен и сел на полок.

— А чо? Умрешь? — спросил Павел и сразу пожалел, что не сдержался.

— Умру. И про Ваню никто не расскажет. Ты жо его почти не знал…

— Кого ты? — не понял Павел и совсем рассердился. — Ломать прикажешь?

— Вынь притолоку. Чо уж? — не то спросил, не то согласился Семен.

Павел принес топор и долго стучал им, пока не выбил бревешко. Рядом стояли Валя и сын. Коля крутил головой, но, когда выпало бревешко, он, испуганный, бросился в баню и вывел деда за руку. И только за порог вышли, как баня нехорошо скрипнула и осела. Передний косяк весь выпал наружу. Павел напрягся:

— Сложили баньку…

— Прости, Паша. Я пожить сдумал, — сказал тихо Семен и закрыл рукавом глаза.

РУССКАЯ ПЕЧКА

Конец лета, собираются в стаи южные птицы. В их криках — прощанье и смутная надежда долететь до теплого моря. И с человеком так: нагулявшись в чужих краях, затоскует о доме, о маленькой земле, где возник на свет. И уж мерещится детство, мама со старым коромыслицем, тягучие сосны, смолой исходят, но сильней всего вошли в память те далекие люди. В воскресенье только ступишь в толпу — навстречу дядя Степан с сынком Валькой. На левую ногу припадает старший, а правая с прискоком — сапог скыр да скыр по земле. И парнишка его — коротенький, нос в пятнашках, смотрит на отца, смеется. Вот и ближе подошли, дыханье закатилось — но не они. И сразу день не мил. А вечером Людку-почтальонку встретишь — опять промах: блестят глаза подведенные, юбка до ужаса коротка…

Все это случилось со мной, сказать сильней — придавило. Но жить надо, — поехал домой.

В нашей деревне простор, вокруг лес, а внизу, под яром — Тобол. Август, холодные ночи, запах колосьев с дальних полей. Светало все еще рано, босым не выйдешь — роса. Уже возили зерно машины, вздымали по улице пыль, она кружилась, дымно садилась на щеки, отдавая теплом и хлебом. Все в деревне говорили о хлебе — и большие, и дети, — спали возле комбайнов, и я стал стыдиться своих сильных рук, высокого роста, ждал — осудят безделье. Выручил сосед дядя Степан. Он зашел рано утром, протопал в горницу, разбудил сапогами, а голос веселый, не злой:

— Городской-то бока отоспал! Поди, пролежни? Нет ишо? Давай, гражданин, ко мне, не разговаривай. Кирпич поднесешь…

Так я оказался в работниках. Степан поправлял дом: проконопатил стены, вымостил шифером крышу, осталось дело за печью. И тут позвали на комбайн, жена тоже в поле, сын в армии, нельзя без работника. И отложить дело — рисково. Погода обманет, осень — старая дева, — дожди, холод.

Печь дожил Григорий Ловыгин, веселый, чистоплотный, с молодыми глазами. Он знал все работы: и печник, и столяр, и в машинах — свой глаз. Я его помнил с детства. С тех пор он лицом не менялся, только темнела кожа. Сам, видно, смешался с годами, на расспросы о возрасте — только хмыкнул, все, мол, годики мои, не куплены, хоть живу чужой век.

Встретил меня у ограды, приласкал:

— Наша порода! На тебе бы воду возить! Не пробовали?..

Я засмеялся, осторожно спросил:

— Как живется?

— Как живется, так и живем, — говорил тихо, рот пустой, беззубый, смотрел мимо глаз, скрывая коварство.

— Скажи, зачем печь, а? Интере-ес! По какой статье ее, ну?

— Для тепла, — я смешался: куда он ведет?

— Обогрев. Та-ак. Грела кура яйца — ума не нажила.

— Тогда не знаю. Сам скажи.

— Сам не уедет, да жалко тебя: печь ложишь, — а для че?.. — Григорий шагнул к поляне, присел на траву, смирно вытянул ноги. Они обуты в мягкие тапки, им так хорошо лежать в густом конотопе, и Григорию тоже легко. Голос тише, светлей:

— И от костра греются, и от голландки. А тут печка — русская. Уважай прозвище! Ты на че учился?

Я смутился совсем, он ближе подвинулся, погрозил пальцем. Опахнуло мылом, свежевымытой рубахой.

— На хлебушок учился. С него руки-ноги пошли, голова. Мать, стряпала, ты ел и хвалил. А матери твоей кто завел печь? Я-а! Двадцать лет стоит, не стопчешь трактором… Значит, зачем?

— Обеды готовить.

— Дошли — хлеба садить. Навернешь порожняком, молочком запьешь и дальше поехал… А помнишь, как обезножел?

Я вспомнил, как давно-давно бегал на коньках по первому льду и влез в майну. Вода ожгла грудь, повис на локтях, а ноги ловили дно и сразу теряли. Холод лез уже к горлу, даже теперь жутко и мерзнет спина.

С того дня заболел: ноги не согнуть, все жилки тянет, поют суставы. Уж хотели положить в больницу, но пришел Григорий, какой-то тихий тогда, потайной, в белой дубленой шубе, с мороза, как парень. На ночь жарко сухими комлями истопил печь, она задышала по-банному густым паром. Но это — полдела. Он помыл руки, прищурился:

— Просим в аптеку…

Взял тазик, напарил незнакомой желтой травы, засадил меня на печь и растер всего. Я лежал совсем голый, покорный. Он отдышался, лицо обмахнул платком. Потом растер все стыдные места до тугой красноты, радовался и притворно пугался:

— Ну-у, мужи-ик! Поспел, аха-а! Скоро по девкам отправим…

От его слов было щекотно в горле, но не стыдно. Укутал сверху тулупом, слез на пол, сам все радовался, смеялся, бормотал небыль, выпил за меня чекушку, его развезло, шея набухла, вышла за воротник, но он не расстегнул пуговку — любил строгость. Скоро отправил мать в горницу, долго раздевался, медленно свертывал штаны и рубаху, залег на лавку и сразу уснул, во сне улыбался. Спал тихо, без храпа, как отдыхают дети, с ровным, спокойным сердцем. Утром и я был здоровый. Болезни как не бывало.

…Все это мелькнуло в голове мучительно быстро, хотелось задержать мгновенье, пожить с ним рядом, но он торопил.

— Забыл про ноженьки?

— Не забыл.

— А поднял кто? Печка! А хозяин наш Степан тоже больной, подбитый. В войну пуля просекла коленко. Надежда, жена, с ним смучилась, а печка поддержит. Должна! Значит, подъехали: печь — лекарка, вот знай — лекарка.