Изменить стиль страницы

— Чё, Гриша, строишься?

— Дачку всего, в долги залез…

— Я тебе дам. Дам! У меня на книжке девяносто рублей.

— Э-э, на соль это… — махнул сын ладонью.

— В городе нужны большие деньги, мамаша. Я вот так думаю — время теперь спокойное, надо пожить. А что?! А вдруг опять война? Да… Я вот всю войну…

— Вы ж не воевали, дядя Миша… — сказал сын.

— А из-за глаз, из-за глаз… А сколько работали! Немыслимо! А жить-то когда? Когда жить-то! Мне уж шестьдесят.

— Ровеснички.

— Что?

— Ровеснички с вами, — улыбнулась Катерина и принесла еще бутылку.

Дядя Миша скосил на нее один глаз, другой закрыл:

— Из тайных припасов, а? Ну, сознавайтесь! — и засмеялся.

— Не-е, на черный день не держу. Чё есть — на столе.

— А вы держите, держите… Многие одним днем живут — нехорошо. Сегодня погулял, покушал — а завтра зубы на спичку. Легкомыслие души. Я вот в войну работал, как говорится, вкалывал, и желудком крепился, а думаешь, все так?

— А думаю то, что не ты один вкалывал, — опять подговорилась Катерина.

— А были похитрее. Война — кто учтет. Да… И на складах было — нам не видно. Кто с умом — замечал и на ус себе наматывал.

— У нас траву ели. И Гришенька на картошке поднялся. Сваришь морожену-то — и не хватит. Все ружье хотел — диких уток стрелять… Так не скопили.

— И мы всяко ели. А как же! Вещи — на рынок. Костюм — буханка. И делишь, делишь, а у меня зренье… — И дядя Миша прищурился.

— Заменил бы. Теперь, говорят, и сердце вставляют. Голова у людей окрепла и питанье позволяет… — усмехнулась Катерина, устало согнув плечи. И сразу постарела на десять лет.

— Верно, мамаша. За деньги голову переставят. Был мастер — стал директор! Хо-ро-шо! — загоготал дядя Миша, глаза слезой увлажнились.

— Кто вас информацией снабжает? — опять спросил.

— Кем?

— Ы-ы-ы. В гости-то ходите?

— К кому надо — ходим, — она снова открыла бутылку, обтерла полотенцем, поставила ее на середину стола, — пейте лучше. Еще схожу.

— Мать, не гони коней, — вмешался Гриша. Он что-то ослаб, чесал под рубахой ладонью и утомленно моргал.

— В гостях же. Когда теперь?.. По полной лейте!

— Ну-у и мамаша! Люблю простоту. Как не погреться у добрых людей, — дядя Миша сам разлил из бутылки, поднял кверху и чокнул по донцу пальцем.

— Хоть и стерва, а люблю! Русскому как не выпить. Желудок-то — ведро. Что для нас хорошо-другим смерть… Да. Ну, поехали…

Гриша выпил быстро, как обжигаясь, а дядя Миша похлопал ладонью по животу и прищурился.

— В деревне, мамаша, о войне поговаривают? Только честно, как на духу? — Он откинулся на стуле, зажевал грибок.

— Все войну ворожите. Не дай бог.

— А по мне — будет. Пью отчего?! А! Пожить хочу. Второй век не купишь. И хорошо делаю. Пей, душа! Э-эх! «Ходили мы походами в далекие края-я, у берега французского бросали якоря-а».

Но Катерина точно не слышала.

— Кто работал бы! Пили б дак…

— Фи-ла-софия! А по мне — война будет. Ружье заряжено — должно выстрелить.

— Господь с тобой, — покачала головой Катерина.

— Хватит мучить-то! Собранье развели, — вступился Гриша за мать.

— Аха, кровь заговорила. Не тронь родное, по шее дам, — засмеялся дядя Миша, опять полез вилкой в тарелку.

— Давайте о деле. Время, время идет! — почти крикнул Гриша, приподнялся со стула и потянулся. В плече хрустнуло, треснула где-то рубаха.

— Спаты хочет наш буржуй.

— Сам буржуй! Ты сам мне в друзья натряхнулся, — вдруг вспыхнул Гриша, но сразу отвел глаза, подобрел, подлил ему в стакан.

Дядя Миша кончил жевать.

— Ешь ананасы, рябчиков жуй… А что, мамаша, пацанье его дразнило? Дразнило ведь?

— Дураки и в деревне есть… — вздохнула Катерина.

— Не отпирайтесь. Раз прилипло — три не три. И в город привез…

— О деле, о деле!.. — крикнул Гриша.

— Ну, прости грешного. Дело — не Алитет, никуда не уйдет, — и опять приподнял бутылку, посмотрел на свет и погрустнел.

— Доза мушкетерская, а на двоих — птичке… — потом сказал совсем тихо: — А мы у вас мясо не купим? — и взглянул прямо в глаза Катерине.

— Поди, должны, а что там нет?

— В магазинах-то? Да вы что! Деньги-то не валяются.

— И тут — деньги?!

— Здесь вполсилы. Нынче кормов не взяли — и мужик-то подумает: а мы тут как тут. Да-а… Давай-ко, Григорий, за удачу — по маленькой? Ты что хмурый? Аха! Понимаю, понимаю. Все о совести. Караулишь ее, сердешную, а она убежала.

— Не тронь! — Гриша задохнулся, подбородок запрыгал.

Над ним наклонилась Катерина, положила руки на плечи и слабо придавила его к столу.

— Задели милость. Своих не узнал, ай-я-яй, товарищ буржуй, солидности нет, фрак забили. Но я прощаю, прощаю!

— Хватит, мать мою пожалей. Говорунчик. «Я вас без очков не увижу», — он передразнил его, скосив губы.

У дяди Миши затряслись руки, он встал над столом, глаза набухли.

— Под меня не вяжись!

— Руки коротки. Я с тебя сдерну фасон!

— Э-эх, Григорий-Трегорий, куда без меня ты! Лопнет веревочка — и в колодец. И донышка нет А я сверху — покрышку! Был буржуй, да вышел. Ха-ха… Ха-ра-кири!.. «И на Тихом океане свой закончили поход», — дядя Миша закатил вверх глаза, сжал вместе ладони и поднес к носу.

— А ты мастерище петь… — Катерина закрыла платком лицо. Плечи стали вздрагивать, не успокоить. И жаль будто стало ее.

— Мамаша, дорогая, не плачьте. Немного сосните. Мы пошутили. Правда, Трегорий?.. О совести-то серьезно — кто? Ну-ко? Кто ее видел, а? Постой, постой — наш Григорий видел. Ходит, говорит, в бархатном платье, а на ногах — ничего. Любо так — съешь. Доверюсь, мамаша, он от Надьки к другим бабам ходит. Устал по одной дорожке. Вы бы по-родительски его, а? Мать честная, все учить надо. Снимем фрак — и голичком, голичком. Хорошо!

— Не тронь!.. Из-за тебя, из-за тебя все! — встрепенулся Гриша, но голова свалилась на стол. Дядя Миша весь заходил на стуле, словно обрадовался.

— Больше не пей. Хватит! Нам еще на охоту ехать. Сейчас поспим, а вечером… Верно, вечерком…

— Куда вы?

— Замолчи, мать. И ты замолчи! Все замолчите… — очнулся Гриша, повел больными глазами, потянулся за рюмкой. Рука задрожала и сшибла рюмку. Она грохнулась на пол. Сын вытащил сигареты. Они были длинные, с золотым ободком на конце. Курил торопясь, сильно сжав сигарету зубами и раздувая ноздри, локти разъезжались в сторону, он все хотел собрать их вместе, но они не давались, сшибли на пол тарелку. Она тихо звякнула и разбилась. Гриша вздрогнул, смутно погрозил в угол пальцем, потом на дядю Мишу, тот понимающе захихикал, полузакрыв глаза. Потом тяжело склонился под стол, поднял осколок, близко поднес его к очкам и понюхал.

— Григорий, к удаче… Мамаша, не огорчайтесь, стекло-то уж старое.

— Давнишнее… — ответила Катерина и закрыла глаза от боли. Посуду эту подарил ей Иван на день рождения за год до свадьбы, когда жизнь их была еще проста и счастлива, а их согласью завидовали люди. Но за все долгие годы сбереглась из того подарка только эта тарелка, и она ее ставила на стол только раз — в приезд сына с женой.

Дядя Миша протер очки изнутри большим пальцем, зевнул и расстегнул ворот.

— В общем, мамаша, мы спать. А вечерком поедем. Хорошо поохотимся — с удачей в город махнем. Плохо — тут ночуем… Все, поди, обойдется — не впервой… Колеса свои…

Дядя Миша лег на кровать, сын на пол. Сразу уснули. У Гриши из-под губы вышла слюна. Катерина ее стерла платочком и сунула его сыну в карман. Села рядом. Ей вдруг стало боязно сидеть в избе, то ли от духоты, то ли от этого страха сорвалось сердце, забилось толчками. Вышла в ограду, опустилась на лавочку. У Катерины заболела спина, ноги стали не свои, в глазах замелькали темные бабочки. «Сохнет Гриша…» — и от бессилия, от жуткой жалости к сыну, от какой-то неправоты его, от навязчивых больных глаз, напоенных водкой досыта, в голове ее стало пусто и тихо, как перед концом, перед смертью. Стала себя осуждать. Надо было задержать Гришу дома, не отпускать в город. Женить на своей, деревенской, и в глазах поднимался он, маленький худой мальчик, с голодными просящими глазами, которые хотели молока и хлеба, а их у ней никогда не хватало в те дни и достать было негде. Вспомнила, как радовалась, что сын нашел место в городе с даровым хлебом, с готовой одеждой, как поставила свечу за сына перед большой желтой иконой у деда Петра, соседа, и он молился за него целый вечер, листая толстую пыльную книгу, — сама молиться не знала. Она ушла от иконы спокойная и жить захотелось дальше, все заботы угасли, раз сын пристроился к делу, которое дало и еду и одежду. Теперь казнила себя страшными строгими словами, чувствуя себя совсем одинокой и слабой, хотела зажить сначала и снова родить Гришу.