Изменить стиль страницы

— Уже? — спросил я.

— Ага.

Я снял рубашку, подставил Антониде левую руку. Она протерла кожу наспиртованным тампончиком, уколола в захолонувший пятачок, выжала из шприца жидкость.

— Я думал, оркестр грянет.

Она не подняла головы, вздохнула, не приняв шутки, повернулась лицом к двери. Застыла, чего-то ожидая, слегка томясь. Она явно боялась, что я заговорю, и я не успел заговорить, — в широко распахнутую дверь две сестры вкатили каталку. Одна из них, пожилая с бородавкой на щеке, из которой кудрявились седые волоски, сказала мне:

— Садитесь.

— Зачем?.. Я так…

— Положено. — Сестра взяла меня за локоть и довольно крепко, словно опасаясь, что я упаду, подвела к каталке. — Положено, — строго повторила она, а вторая, подтверждая, кивнула и скупо улыбнулась.

Я глянул на Антониду: как, не шутят, эти двое? — Она кивнула, чуть поводя рукой в сторону каталки, как бы сказав: «Правда, положено…»

Влез на сиденье, рессоры дзинькнули, осели, закачав меня, сестры стали позади, и два высоких, велосипедных колеса покатили меня из палаты.

В коридоре по обеим сторонам выстроились «тубики». Сочувствующие, боящиеся, ожидающие того же, просто любопытные. Много было женщин: зрелище — всегда зрелище. Я восседал, как китайский мандарин, с жиру разучившийся ходить, и как смертник перед казнью. Мне надо было что-то изобразить на лице, и я, улыбнувшись, так и оставил улыбку: вот, видите, не боюсь, и вам советую… В конце концов… да что там говорить! Лейтенант Ваня дотянулся рукой, хлопнул меня по плечу.

— Желаю!

— Молодец. Герой! — выкрикнул Ступак.

Я усилил улыбку, углубляясь в конец коридора, и мне было почти хорошо, только сердце слегка томилось: улыбка-то была не совсем настоящая.

Проехал зону крайнего проникновения «тубиков» — сюда дошли самые неспокойные: вдруг что-то откроется им здесь необыкновенное! — проехал пустым коридором. Дальше дверь, — она будто сама раздвинулась, — и большая предоперационная охватила меня белизной и светом.

Сестра с бородавкой помогла, опять вцепившись в локоть, покинуть «экипаж», сказала:

— Снимайте все, наденьте это.

Разделся с детской простотой и легкостью, удивился, не совсем понимая: от напряжения мне так свободно или от пантопона, который уже туманит создание, делает все вокруг приятным, мягким и удобным? Решил, что от того и другого, взял у сестры белейшие, до синевы, кальсоны с завязочками на поясе и глухо, чулками закругленные внизу. Надел, стал у стеклянного шкафа с пузырьками, бутылями, колбами, сцепив руки за спиной, все еще заботясь о своем «внешнем» виде. Но на меня никто не смотрел: сестры трудились возле электрических автоклавов, закладывая в них марлевые салфетки, что-то из ваты и материи.

Где-то вверху, под высоким и белым потолком, коротко звякнул звонок. Сестры бросили автоклавы, подступили ко мне, взяли с двух сторон под руки и, сдвинув с места, повели.

Я был уже пьян. Нет, не грубо, как после водки, — туманно, воздушно, почти неосязаемо, как в хорошем сие. И операционная — с зажженной лампой-семиглазкой, никелированным столом, блеском инструментов, стекла, жидкостей, с солнечным сиянием из огромного, во всю стену, окна — как-то просто, естественно вошла в мое пьяно-сонное состояние, будто порожденная моим воображением.

— Ну, здравствуй, — послышалось от окна.

Я глянул туда. На ярком свете, почти сливаясь с ним белыми халатами, стояли двое в чепцах до бровей, в марлевых масках: широкоскулый, с темной кожей, черными глазами, и длиннолицый, беловатый как бы вовсе без лица. Тот, темный («Сухломин», — отметил я себе) сказал «Здравствуй». Другой — ассистент, наверное.

— Здравствуйте, — четко выговорил я, едва услышав свой голос: он глухо простучал в ушах.

От света отделились две сестры — я не приметил их раньше, — одна сказала, легонько взяв меня под руку:

— Ложись, дорогой.

Сначала сел, после лег на жесткий, никелированный, покрытый простыней стол. Закрутились шестерни, я поплыл вверх, под нестерпимо яркую семиглазку, ощутил кожей ее тепло. Повис, будто в невесомости, боясь соскользнуть и уплыть куда-нибудь в сторону.

— На правый бок, — сказала та же сестра. — Так. Хорошо.

Ноги мои, окольцованные ремнями, плотно прижались к столу, над головой возникло и остановилось никелированное полукольцо. На него накинули простыню, и голова моя как бы отделилась от тела.

— Начнем?.. — прозвучал в глубоком потустороннем пространстве голос Сухломина.

— Да, — послышалось там же.

Сестра села у моего изголовья, взяла в свои теплые ладошки мою левую руку. Мне виден был ее большой серый глаз, будто единственный у нее, — все другое тонуло в белизне маски, чепчика, света. Она сказала:

— Я буду рядом. Все время. Станет плохо — скажешь.

Что-то холодное легло на мое плечо — я вздрогнул.

— Это рука, — издали проговорил Сухломин, повел холодным вдоль бока. Я напрягся. — Какой нервный! — удивился он и, кажется, засмеялся. — Слушай меня.

Сухломин отошел, снова приблизился, пробурчал что-то непонятное, наклонился ко мне.

— Договоримся так. Будем разговаривать. Ты все будешь слышать, знать. Скажу — после сделаю. Больно — говори. Но не кричи — мешать мне будешь. Терпи, будь мужиком. А то потом стыдно будет…

Звякнуло стекло, железо, прозвучали шаги.

— Сейчас уколю, не дергайся. Колоть буду много. Заморозим лопатку. Чтобы не больно было. Потерпи.

Укол. Еще укол. Пять… Семь… Десять… Сбился со счета. Плечо отяжелело, будто туго надутое холодом, после — тяжкая боль: игла вошла меж ребер. Еще и еще раз… Холод потек внутрь, кажется, к самому сердцу. Я застонал, чтобы приглушить свой слух, отстраниться от тела.

— Потерпи. Молодец… Вот и все.

Толчки откуда-то сверху, будто из самого воздуха, отдались в моем правом, на котором я лежал, боку.

— Не чувствуешь?

— Нет, — сказал я губами, уже зная, что не услышу своего голоса.

— Ты говори, говори. Я люблю болтать, когда работаю. Вот ты хочешь журналистом стать, так? Я тоже когда-то хотел. Расскажу после, почему у меня это не вышло… Скальпель… А насчет способностей как?

Я сказал, а может быть, мне показалось, что я сказал:

— Имеются.

— Так. Будешь, значит. Вот только отремонтируем… Теперь сделаем разрез…

Длинное движение, отдавшееся холодом в позвоночнике, легкий треск рвущейся кожи, а под правый бок хлынула горячая влага. Сестра стиснула мою ладонь, наклонилась, салфеткой собирая капли пота у меня на лбу.

— Спокойно, спокойно… Все хорошо…

А там, в потустороннем:

— Смотри, жирный, как поросенок… Тампон. Еще тампон… Быстро. Кохер…

— Ниже смотрите.

— Да, да.

— И там…

— Кохер!

«Почему они не усыпили меня?.. — думал я. — Ведь это страшно… Слышать… Знать…»

Я чувствовал большую — от плеча до подреберья — рану, она сочилась кровью, и вот ее начали раздвигать — хлюпанье, постукивание металла, и боль в глубине раны. У меня мутнеет сознание, я понимаю: «От потери крови», — и понемногу делаюсь одной, огромной, убивающей разум раной. Я не хочу потерять память — потеряю и, кажется, умру, — но все чаще ускользают звуки, голоса, и большой серый глаз сестры то выплывает из тумана и ярко, огненно светится, то вдруг растворяется в воздухе, в боли, тонет во мне самом. Я слышу лишь свой стон, свое дыхание-хрип. А вот голос сестры… Не понял слов — «бух-бух-шша» — и затихло. А это прикосновение иглы, догадываюсь: «Пантопон!», радуюсь, жду облегчения. Я бы выпил сейчас целый стакан пантопона, — он прозрачный, как родниковая вода, холодный… Мне хочется пить — «От потери крови…» Но пить не дадут, я это знаю… А сколько прошло времени?.. Кровь течет… И вдруг испуг: ведь много, слишком много вытечет пантопона с этой кровью!.. Проясняется сознание, будто из мутной воды всплываю к свету, вот уже слышу, различаю голоса…

— Мужик, как дела?.. — это Сухломин. — Молодец… Еще немножко, дорогой…

Клацанье металла, хлюпанье чего-то жидкого, — наверное, льют в рану новокаин, — одышливые голоса, бормотание, выкрики.