Изменить стиль страницы

Тихо потрескивали зажжённые канделябры. Я нарочно выбрал такой старомодный и нешумный ресторан, чтобы никто не мешал нам разговаривать.

Где‑то далеко, в конце зала, тихо звенели гавайские гитары.

Я тихонько напел ей песню на стихи Георгия Иванова: Над розовым морем вставала луна…

Карсавина молчала. Слезы струились по её лицу.

— Как вы думаете, Саша, вернёмся мы когда‑нибудь на родину?

Получив уже два раза отказ на мои просьбы о возвращении, я уже не верил. Но мне не хотелось её огорчать.

— Если заслужим, — сказал я.

Мы помолчали.

— Мне бы только в театр! — сказала она. — В наш театр!.. Хоть костюмершей. Хоть кассиршей.

— А мне бы хоть капельдинером, — попробовал пошутить Владимиров.

Никто не улыбнулся.

Гасли свечи. Оркестр прятал инструменты. Рояль накрывали, как покойника, чем‑то чёрным.

Было невыразимо грустно. Я поцеловал ей руку, и мы расстались.

На парижском балетном горизонте самой интересной фигурой был, конечно, Сергей Лифарь. Его постановки в «Гранд Опера», где он был балетмейстером, — привлекали самую лучшую публику. На этих спектаклях можно было видеть весь цвет французской культуры. Лифарю удалось сгруппировать вокруг себя всю самую способную молодёжь. Он занимался с молодыми по шесть—восемь часов в день и в результате создал французский балет.

Работа Лифаря была высоко оценена правительством: он получил французское подданство и считался на государственной службе. Если не ошибаюсь. У него был даже орден Почётного легиона, как у Шаляпина. Его триумфальные гастроли по Европе часто субсидировались государством.

Лифарь был стройный и смуглый, с большой примесью цыганской крови — «Цыганёнок», как мы его называли. Меня познакомил с ним Иван Мозжухин, и мы встречались довольно часто. Он был начитан, образован. Зарабатывая огромные деньги, он тратил их на покупку материалов о Пушкине, ещё не опубликованных в печати, его писем, стихотворений, рисунков. Эти реликвии он скупал у русской артистократии, иногда за очень большие деньги. Его коллекция представляла, видимо, большую ценность.

— Все это потом подарю родине! — говорил он, показывая нам драгоценные рукописи.

Своим триумфом в других странах русский балет во многом обязан Дягилеву. Лифарь написал книгу «20 лет с Дягилевым», в которой шаг за шагом показал творческий путь этого интересного и смелого новатора. Книга была иллюстрирована рисунками лучших художников.

Лифарь любил искусство и бережно относился ко всему, что с ним связано. На хорошие и редкие книги не жалел никаких денег. Он был, пожалуй, ярче Фокина, даже ярче Нижинского.

В частной жизни он был интересным собеседником, весёлым партнёром в компании, прекрасно играл на гитаре, знал очень старые, уже забытые цыганские песни и мастерски пел их, ещё держа в памяти те самые, особые староцыганские аккорды, которыми аккомпанировали когда‑то Варе Паниной её братья. Твёрдо помнил все цыганские династии и точно разбирался в них. Имена всех этих Поляковых, Садовских, Масальских, Давыдовых он знал наизусть.

Однажды на парадном спектакле в парижской «Гранд Опера» он отказался танцевать, потому что не поставили декорации, которые ему были нужны. На спектакле присутствовал президент республики, весь интерес был сосредоточен на выступлении Лифаря. Директор театра, торопясь начать спектакль, предложил танцевать в сукнах. Лифарь категорически отказался. Тогда директор объявил об этом со сцены. Получился скандал. Лифарю грозила отставка. На другой день его вызвали к президенту.

— Почему вы отказались выступать? — спросил президент.

— Я слишком люблю и ценю своё искусство, чтобы унижать его такими халтурными выступлениями, на которые меня толкали.

— Но ваше выступление стояло в программе. На спектакле присутствовал весь дипломатический корпус. В какое положение вы поставили дирекцию?!

— Я готов понести за это любое наказание, — упрямо отвечал Лифарь и протянул президенту прошение об отставке.

— Что же вы намерены делать, если я приму ваше прошение? — спросил президент.

— Я буду работать шофёром такси!

Президент улыбнулся. Прошение не было принято, а директору «Гранд Опера» объявлен выговор.

Незабываемые вечера проводили мы с Иваном Мозжухиным в обществе Лифаря. Иногда с нами объединялся Федор Иванович Шаляпин, и тогда наши дружеские беседы тянулись до утра — не было сил расстаться. Как пел и плясал по-цыгански Лифарь! Как рассказывал Шаляпин! Как смешил Иван Мозжухин, показывая немое кино и вспоминая всякие уморительные эпизоды!

Мозжухин приехал в Париж с труппой Ермольева из Ялты, где снимался во время гражданской войны, и сразу занял видное положение в фильмовом мире. В то время у французов кинематография была развита очень слабо, крупных артистических величин не было. Ермольев же работал с братьями Пате, и его знали в Париже. Поэтому всю свою труппу, вывезенную из России, Ермольев влил в производство Пате. Русские актёры понравились. Французы сразу полюбили Мозжухина. За несколько лет он достиг необычайного успеха. Картины с участием Мозжухина делали полные сборы.

Наша встреча с ним в Париже была очень дружеской. Мы искренне обрадовались друг другу и уже почти не расставались на протяжении целого ряда лет.

Благодаря Мозжухину я невольно втянулся в фильмовые круги Парижа. Все свободное от концертов время я снимался для кино вместе с ним то в Париже, то в Ницце, то в Берлине…

Однажды в Ницце ко мне подошёл во время работы невысокого роста человек, одетый в турецкий костюм и чалму (снималась картина «1001 ночь»).

— Узнаете меня? — спросил он.

Если бы это был даже мой родной брат, то, конечно, в таком наряде и гриме я бы все равно его не узнал.

— Нет, простите.

— Я Шкуро. Генерал Шкуро. Помните?

В одну секунду в памяти вспыхнул вечер.

Екатеринодар. Белые армии отступают к Крыму. Концерт. Один из последних концертов на родине. Он уже окончен. Я разгримировываюсь, сидя перед зеркалом. В дверях уборной появляются два офицера в белых черкесках.

— Его превосходительство генерал Шкуро просит вас пожаловать к нему откушать после концерта!

Отказываться нельзя.

Я прошу обождать. Ночь. У подъезда штабная машина. Через пять минут я вхожу в освещённый зал.

За большими накрытыми столами — офицеры его сотни. Трубачи играют встречу. Из‑за стола подымается невысокий человек с красным лицом и серыми глазами.

— Господа офицеры! Внимание! Александр Вертинский!

Аплодисменты встречают меня. Меня сажают за его стол.

Начинается разговор… О песнях, о красных, о белых…

Какая даль! Какое прошлое! Я вспомнил, как «гуляла» его конница в «золотом степу».

Много крови зря пролил этот маленький человек. И какой крови! Понял ли он это хоть теперь?

Экзотический грим восточного вельможи скрывал выражение моего лица.

— Надо уметь проигрывать тоже!.. — точно оправдываясь, протянул он, глядя куда‑то в пространство.

Свисток режиссёра прервал наш разговор. Я резко повернулся и пошёл на «плато». Белым мёртвым светом вспыхнули осветительные лампы, почти невидные при свете солнца… Смуглые рабы уже несли меня на носилках.

«Из премьеров — в статисты! — подумал я. — Из грозных генералов — в бутафорские солдатики кино!.. Воистину — судьба играет человеком».

Его тоже позвали. Он быстро шёл к своей лошади, на ходу затягивая кушак. Всадники строились в ряды…

Я до сих пор не знаю, любил ли Мозжухин своё искусство.

Во всяком случае, он тяготился съёмками, и даже на премьеру собственного фильма его нельзя было уговорить пойти. Зато во всем остальном он был живой и любознательный человек. От философских теорий до крестословиц — его интересовало все. Необычайно общительный, большой «шармер», весёлый и остроумный, он покорял всех. Мозжухин был широк, щедр, очень гостеприимен, радушен и даже расточителен. Он как бы не замечал денег. Целые банды приятелей и посторонних людей жили и кутили за его счёт. В частых кутежах он платил за всех. Деньги уходили, но приходили новые. Жил он большей частью в отелях, и, когда у него собирались приятели и из магазинов присылали закуски и вина, ножа или вилки, например, у него никогда не было. Сардины вытаскивали из коробки крючком для застегивания ботинок, а салат накладывали рожком от тех же ботинок. Вино и коньяк пили из стакана для полоскания зубов. Ели прямо с бумаги, а купить хоть одну тарелку, нож и вилку ему не приходило в голову. Он был настоящей и неисправимой богемой, и никакие мои советы и уговоры на него не действовали.