Изменить стиль страницы

Когда я кончил петь, Войков подошёл ко мне.

— Почему, Вертинский, вы не возвращаетесь на родину? — спросил он.

Кое‑как, довольно жалко, пустыми, беспомощными словами, страшно волнуясь, я начал что‑то сбивчиво и путано объяснять ему. Объяснять, собственно говоря, было нечего. И без слов все было ясно.

И Войков понял меня.

— Приходите в консульство — поговорим обо всем и сделаем все, что можно, — сказал он.

У меня сразу стало легко на душе. Это был 1922 год. Я впервые, заполнив соответствующие анкеты, обратился с просьбой разрешить мне вернуться на родину. К моему прошению была приложена ещё и личная резолюция посла, составленная вполне благожелательно для меня. Советское правительство в просьбе моей отказало.

Пишу я это для того, чтобы объяснить, как давно осознал я свою ошибку и как давно уже стремился её исправить…

Путешествуя из города в город, я встречался с самыми разнообразными кругами польского общества. От самых левых до самых правых, монархических. Нейтральная маска актёра позволяла мне входить в любые двери. Меня не спрашивали о моих убеждениях и не таились от меня. Благодаря этому я многого наслушался и ко всему привык.

Монархисты все же меня удивляли и забавляли отчасти. Все растерявшие, ничего не сохранившие, кроме чванства, снобизма и пустых традиций, никогда не боровшиеся за своё положение, не умевшие его защищать, они были похожи на людей, которые появились в обществе в полных парадных мундирах, со всеми регалиями, но… без штанов.

Так, по крайней мере, мне казалось.

Сначала польское правительство очень гостеприимно принимало заграничных актёров. Приезжал Баттистини, хор Сикстинской капеллы, Морис Шевалье, приезжала даже негритянская оперетта, приезжали скрипачи, пианисты, певцы — одно имя чередовалось с другим, и поляки наполняли театры всех этих гастролёров. Я лично приезжал в Польшу раза три-четыре за несколько лет, более или менее легко получал визу и «право работы» на два-три месяца. Но постепенно доставать разрешение становилось все труднее. Официальным мотивом отказа было то, что иностранные артисты «вывозят деньги» за границу. Но настоящие причины были иные. Главная — это Союз артистов польских, который был против: он не хотел конкуренции ни моральной, ни материальной.

— У нас много своих безработных актёров, — говорили заправилы союза, — которым есть нечего, а мы пускаем иностранцев!

Меня всегда удивляло это, как будто оттого, что польская публика будет лишена возможности послушать Гофмана или Кубелика, она бросится на помощь безработным артистам и отдаст им деньги, которые собиралась истратить на знаменитостей! Это, конечно, был слабый довод. Но и другая причина играла немалую роль.

— Мы полонизируем наше русское население, а вы его русифицируете, — сказал мне откровенно один большой польский сановник.

Со своей точки зрения он был прав, конечно. Я только напомнил ему о том, что, когда польские актёры приезжали к нам в Россию, мы не боялись, что они «полонизируют» наше население.

Он только рассмеялся.

— Вы сравниваете Россию с Польшей! России вообще нечего и некого бояться!

И с чисто польской любезностью рассыпался в комплиментах мне и моему искусству. Однако визы не дал.

В конце моего пребывания в Польше меня вызвали в министерство иностранных дел, где приходилось брать разрешения. Министр, с которым я был знаком ещё по Москве, мой поклонник, в очень деликатной форме дал мне понять, что «по не зависящим от него обстоятельствам» он вынужден просить меня на две недели уехать из Польши.

— Вы можете прожить эти две недели где‑нибудь поблизости, в Данциге, например, а потом приезжайте и пойте, сколько вашей душе угодно.

Я был поражён этой странной просьбой и попросил объяснить мне причину.

— Я не могу дать вам никаких объяснений, — уклончиво сказал он.

И никто в городе не мог мне этого объяснить.

Ничего больше не оставалось, как собрать чемоданы и уехать в Данциг, что я и сделал.

Потом все разъяснилось. В Варшаве ждали визита румынского короля. До его приезда из Бухареста прибыл целый штат тайной полиции, чтобы подготовить охрану. Приехавшие сыщики затребовали у полиции списки всех иностранцев, пребывающих в данное время в Польше. Прочтя моё имя, они, очевидно, указали на меня как на «неблагонадёжный элемент». И, вероятно, попросили меня на время убрать. Таким образом, рука сигуранцы ещё раз дотянулась до меня.

В последний раз я уже не мог добиться визы с правом выступлений и поэтому, подписав в Германии контракт с польским граммофонным обществом «Сирена» на напев моих песен для пластинок, я взял визу в Вену — через Польшу. Моя транзитная польская виза была действительна только на три дня. За эти дни я успел напеть свои песни, повидаться с друзьями, посмотреть Варшаву и ровно через семьдесят два часа уехал в Вену. Но там я пробыл недолго…

Германия

Я приехал в Германию из Польши в 1923 году. Задавленная Версальским договором, загнанная в щель, разбитая, она имела весьма скромный и, я бы сказал, даже томный вид. Немцы, что называется, ходили на цыпочках, стараясь не шуметь, как в доме, где только что умер кто‑то. Они были грустны и любезны. И растерянны.

Со свойственной им медлительностью мышления они все ещё не могли целиком осознать своего поражения. Все это было для них слишком неожиданным. Разгром армий, бегство кайзера. А главное, с них сняли форму!

Тот, кто не жил в Германии, не знает, что такое для немца военная форма. Это воздух, которым он дышит. Это смысл его существования. И Гитлер, придя к власти, раньше всех захваченных территорий вернул немцам форму! Этим одним, простым, но точно рассчитанным жестом он завоевал сразу все сердца.

В те же времена, о которых я говорю, немцы ходили в штатском. Форма была уничтожена. Бравые прусские юнкера, генералы, полковники и майоры, переодетые в штатское, выглядели как простые лавочники. От всего блестящего прежнего вида у них остался один надменный монокль в левом глазу. Воистину это было тяжкое испытание! А тут ещё кайзер. Тот кайзер, которому они молились, как Богу, в духе подчинения и обожания которого они были воспитаны с детства! Демократические правительства вроде штреземановского, созданные в силу необходимости, конечно, никого не устраивали, немцы проливали горькие слезы над портретами Вильгельма, запрятанными подальше от посторонних взглядов. Каждый год в день его рождения миллионы открыток с поздравлениями отсылались в Голландию, в Дорн, и оттуда неизменно присылались обратно открытки с благодарностью за поздравления, напечатанные с одинаковым для всех текстом за его подписью.

Немцы были на распутье. Привыкшие повиноваться, тянуться и подчиняться, они, предоставленные самим себе, потерявшие «палку» над собой, в которую они слепо верили, растерялись до такой степени, что вызывали жалость у некоторых сердобольных людей. Они выглядели как стадо овец, выпущенных из тёмного хлева прямо на солнце.

Этот период оцепенения длился довольно долго. Немцы зализывали раны. За время войны они отвыкли от многого и ещё долго продолжали жить по указанному когда‑то ранжиру. Они обеднели, обнищали и привыкли к полуголодному существованию. Поэтому обыкновенная, скромная жизнь иностранцев казалась им безумной роскошью и расточительностью. Волна наших русских эмигрантов, нахлынувшая в Берлин, была первым вестником пробуждения для них.

«Ферфлюхтер ауслендер!» — проклятый иностранец! — слышалось на каждом шагу в трамваях, автобусах и магазинах, злобные взгляды обшаривали вас с головы до ног: немцы считали иностранцев виновниками своего падения и бессильно шипели от злобы и ненависти к ним. Я помню, как моя квартирная хозяйка написала на меня донос в «Полицай-Президиум» за то, что я ежедневно покупал к ужину четверть фунта ветчины…

Но постепенно, одичавшие за время войны, они стали приходить в себя и брать пример с тех же иностранцев, особенно с нас, русских. Огромные немецкие фрау, все эти легендарные Кунигунды и Брунгильды, точно сошедшие со стопудовых чугунных памятников, с достоинством носили зеленые юбки, перешитые из старых охотничьих штанов своих повелителей. Их церемонные, долговязые и белобрысые дочери стыдливо кутались в хилые горжеточки из «катценпельце» — кошачьего меха, который в то время считался большим люксом. Немецкие портные, привыкшие за время войны шить только кавалерийские и армейские шинели, одевали своих граждан в костюмы и пальто какого‑то невообразимого маршировочного типа.