Вокруг присевшей на диване графини образовался кружок гостей. Видно было, что разговор о проповеди Филарета мало кого интересовал. Аграфена Фёдоровна из учтивости согласно кивнула на слова Муравьёва, но тут же обратилась с вопросом к молоденькому офицеру с адъютантскими аксельбантами. Слегка кашлянув от смущения, он переспросил:
— Петербургские новости?.. Много о новой форме говорят, ваше сиятельство. Государь распорядился ввести новые мундиры. Цвет тёмно-зелёный, двубортные, в гвардии по восемь пуговиц в ряду... — Офицер замялся, но быстро нашёл новую, более подходящую тему: — Ещё говорят, будто скоро в Мариинском театре возобновят «Даму с камелиями» Дюма-фис!..
Ответом ему было странное молчание. Петербуржец был далёк от высшего света и не знал о давнем романе дочери хозяев, графини Лидии (бывшей замужем за сыном министра иностранных дел Нессельроде), с модным французским литератором Александром Дюма-сыном, которого она бросила ради чиновника отцовской канцелярии князя Дмитрия Друцкого-Соколинского, восьмью годами моложе её. В гостиной генерал-губернатора не принято было говорить о чём-либо, связанном с любвеобильным сердцем графини Лидии.
Тут же среди гостей нашёлся находчивый и рассказал о дивном новом занавесе для Большого театра, в котором заканчивался ремонт после пожара.
По правую сторону от отделанного малахитом и бронзою камина под зеркалом в роскошной раме сидел на Диване величавого вида старик со звёздами на фраке устаревшего покроя и голубой муаровой лентой поверх пикейного жилета, а рядом старушка в старомодном чепце и платье цвета лиловой сирени, воротник, рукава платья и края чепца отделаны были кружевным рюшем. Гости любезно кланялись им, но обходили стороной. Муравьев счёл необходимым остановиться.
— Не скажете ли, ваше сиятельство, что за письмо послали вы к покойному государю? Говорят разное...
— Письмо... — Князь Голицын по-стариковски напрягся, припоминая, и с облегчением вспомнил. — Ах, это... Видите ли, дошли до меня верные известия, что в Симферополе много недужных, за коими нет надлежащего ухода. Я выделил несколько от себя и присоединил к сорока тысячам, завещанным сестрой Анастасией на помощь севастопольским героям. Послал к государыне императрице. Многие посылали. Ведь наш владыка собрал по епархии сто десять тысяч рублей... Вдруг узнаю, что наши добрые намерения вовсе не достигают цели. Крадут! Масса средств расхищается казнокрадами. Приходит ко мне одна севастопольская вдова за помощью... Из её рассказа я многое понял. Вот и написал... Не знаю, успел ли его прочитать покойный государь.
Муравьев откланялся, и старики вновь остались вдвоём.
На диване по другую сторону камина разговор шёл в ином тоне.
— Не сомневайтесь, мадам, я верно знаю, что новая цена заграничного паспорта установлена не в пятьсот, а всего-то в пять рублей!
— Какая радость! Решено: беру мужа, и едем на зиму в Париж!
— Мещёрские и Корсаковы через неделю отправляются туда же.
— Похоже, вся Москва в Париж переселится.
— Отчего ж и не поехать? Цены на овёс и пшеницу казна установила хорошие, доходы есть. Посмотрим Европу и себя ей покажем.
— Знаете ли, господа, какое словцо я услыхал вчера в клубе? Только, увольте, автора не назову! Так вот, нынче все говорят об оттепели, а всем известно, что при оттепели первой на поверхность выходит грязь...
На лицах показались сдержанные улыбки. В этом кругу вслух перемен не одобряли, хотя с готовностью воспользовались большею свободою в путешествиях, разговорах и выпискою французских романов. Большинство пугали слухи о готовящемся втайне государем отнятии крепостных крестьян от их владельцев, но такая тема в губернаторском доме была явно неуместна. Здесь помалкивали даже те, кто с интересом читал ходившие по рукам проекты освобождения помещичьих крестьян от крепостной зависимости.
Муравьев подошёл к другому кружку, в котором обсуждались последствия сдачи Севастополя. Приводились подробности, назывались фамилии. Громко говорилось о бездарности Меншикова и Горчакова, о хищениях в тылу. За разговором не заметили, как на пороге показалась фигура митрополита. Он направился было к хозяйке, но вдруг прислушался и повернул в сторону.
— Вы говорите — сдали? Мы оставили Севастополь? — звонким от волнения голосом спросил Филарет.
Замерли гости, затаили дыхание и без того вышколенные лакеи, остановился граф Арсений Андреевич, намеревавшийся приглашать к столу, — такое отчаяние и боль прозвучали в словах митрополита. При общем внимании Закревский подтвердил, что армия отошла на Симферополь.
— Насколько мне известно, — внушительно добавил он, — император намеревается набрать новые полки и изгнать врага из пределов отечества. Храбрость и бодрость духа наших солдат велики по-прежнему.
Митрополит на это ничего не ответил. В праздничной голубой рясе, с лентами и знаками высших орденов, с бриллиантовым сиянием панагии на груди и креста на белом клобуке, этот маленький старик являл собою олицетворение силы и мощи государства более, нежели хозяин и другие гости в генеральских мундирах. Тем большее впечатление производила сила его печали. На мгновение даже те, кто сегодня в храме во время службы размышляли о домашних делах, карточном долге, видах на выгодную аренду и иных делах житейских, просветились горьким сознанием: отечество в беде, — по сравнению с чем меркли и умалялись любые хлопоты и огорчения.
Гости прошли в столовую в приятном переживании подлинно высокого чувства, что, впрочем, не помешало им отдать дань восхищения творениями графских поваров. Большой успех за столом имел рассказ о севастопольском денщике, донёсшем под градом вражеской картечи миску щей своему офицеру и в конце пути сказавшем только: «Слава Богу, не пролил». Владыка, посаженный по правую руку хозяина, ел мало и вскоре уехал, извинившись слабостью.
Приехавший на Троицкое подворье следом за митрополитом Муравьёв застал его лежащим в кабинете на диване.
— Не обеспокою вас, владыко? — спросил на пороге гость.
— Проходите, Андрей Николаевич, — пригласил хозяин. Муравьёва он любил и уважал за верное служение Православной Церкви, хотя подчас и тяготился его лобовой прямолинейностью, ведущей к упрощению и регламентированию всего и вся. Но сегодня и Муравьев был искренне взволнован. — Устал нынче, однако ж вашим обществом не тягощусь. Севастополь пал... Известие не совсем неожиданное, но тем не менее сильно поразило меня.
— Слышал я, ваше высокопреосвященство, что в Москве некая провидица сие давно предсказывала.
— Знаю, а что с того? Главнокомандующий князь Меншиков никак не хотел пустить в Севастополь херсонского владыку Иннокентия с чудотворною иконою, посчитав его «вольномыслящим». Не менее вероятно, что такое мнение имел преосвященный о князе... и с большим основанием. Князь умён, но равнодушен к вере и слишком любил шутить... Эх...
Митрополит позвонил в колокольчик и велел подать чаю.
— Беда вдет на Россию, — тихо заговорил он. — Грядут перемены, и судьбы их сомнительны. Страшусь не новизны, в природе всё должно обновляться, пугает отвержение основ прежней жизни, пренебрежение верою и царскою властию. Люди настолько оторвались от жизни духовной, что уж и не почитают её существующей. Смелеют клеветники и насмешники. Открыто церковь не отвергают, а зовут к ея «улучшению»...
Новый молодой келейник внёс поднос с чашками, чайником и сухарницею. Поставил на столик, поклонился поясным поклоном и вышел.
— Налейте мне, Андрей Николаевич, — попросил митрополит. — Можно покрепче. И себе наливайте... Донеслось до меня, что-де я пастырь одной аристократии московской, а невежественному мужику мои беседы дики и не нужны.
— Да кто это говорит, владыко?! — вскинулся Муравьёв. — Это мнение людей нецерковных!
— Пусть так. Но и во вздорном гласе услышь для себя поучение. Верно то, что не знающий Писания, не приученный к слушанию Божественного Слова может не всё понять в моих проповедях, но да пекусь не только об увеличении стада Христова, но и о сохранении его. Что же до трудности моих слов, то есть пастыри, растолковывающие всё по азам за отсутствием должных познаний у себя или у паствы, — годится ли мне уподобиться им? Кому же, как не архипастырю, печься об углублении богопознания?..