Изменить стиль страницы

Накануне высадки десанта на корпус обрушилось еще несколько бомбовых ударов, представители «белых» скрупулезно подсчитали потери, а Шумейко подтвердил их в своем донесении на имя командарма.

Ночью позвонили, что десант сброшен на Козов и там завязались уличные бои с кавалерийской бригадой. Шел четвертый час утра, но штаб был уже на ногах, во все концы мчались вестовые, — подымать корпус. Ни штаб корпуса, ни наблюдатели «белых», ни сам Шумейко не знали, как будут развиваться события, все было брошено на ликвидацию козовского десанта, — Чавдар и Криворучко полетели туда на По, но едва самолет приземлился, как над ним в небе проплыла десантная армада, таща на буксире десятки планеров. Над Вавилоном планеры стали отделяться от тягачей и плавно снижаться над степью.

Эскадроны, рысью продвигавшиеся к Козову, комкор повернул на Вавилон, но этим уже нельзя было помочь делу. Новая эскадра, на этот раз бомбардировочная, «уничтожила» эти эскадроны на марше.

Штурмом и взятием Вавилона командовал сам Иона Якир. Криворучко несколько раз водил кавалеристов в контратаку, но все было напрасно, выбить десант из Вавилона так и не удалось. «Хорошо, что победил тебя я, а не какой нибудь немецкий генерал. Лучше быть побитыми своими, чем чужими. Не печалься, комкор, это всего лишь игра». Но Криворучко нервничал. Когда выступали из Вавилона, конь под ним споткнулся…

А десантники еще несколько ночей стояли лагерем на клеверище, поджидая тягачей для своих планеров. Жгли костры, подружились с Вавилоном на правах победителей, хотя вавилоняне уже было привыкли к конникам и не переставали сочувствовать Криворучку, который хоть и не отстоял Вавилон, зато подарил славный табунок лошадей, «покалеченных» на маневрах. Десантники же подарили только несколько парашютов девчатам на платки, но при этом вывезли на самолете Клавдию Опишную, которая покорила одного из героев у тех самых костров. Она приходила попрощаться с Мальвой: «А ты летишь?» «Лечу, — Мальва засмеялась, — В Зеленые Млыны…» За ней должен был приехать Журба и снова отвезти ее в хату Парнасенок. И все же, когда самолетик Чавдара совершал прощальный круг над Вавилоном, Мальва обронила тихую слезу. Сорвала с головы косынку: «Прилетайте, Егор!» И на этот призыв, как по волшебству, явился Федор Журба. На «беде», тихий, влюбленный… И тоже помахал с «беды» картузом, даром что не знал кому.

Глава ВТОРАЯ

Кто то шебаршится… и ты охватываешь мыслью весь Вавилон на его почти пустых буграх и принимаешься искать этого своего возможного или, так сказать, предполагаемого врага, который в это время тоже положил голову на подушку, думает о тебе и усмехается в теплой хате: «Я, голубчик, я, я!..» Да только кто же он, этот «я»? И начинаешь переходить из улочки в улочку, из хаты в хату, переводить взгляд с лица на лицо. Но тщетно искать этого тихого потайного врага, который из великого множества вавилонян избрал и хочет во что бы то ни стало сбросить с качелей под обрыв именно тебя. И ты чувствуешь себя перед ним беспомощным, и терзаешься не оттого, что он избрал жертвой своего произвола тебя, а оттого, что Вавилон создал его себе на горе.

А он шебаршится… Уж не Явтушок ли это отрабатывает за крылья от сноповязалок? Его дети и до сих пор, как только выпадет снег, носятся по буграм на этих крыльях, как очумелые, а ведь могло быть и по другому, доведи тогда Лукьян дело до конца. Он злился на себя, на свое доброе сердце: таких, как Явтушок, нельзя жалеть, их надо выпалывать с корнем, чтоб не дать им укорениться в новой, благодатной для них почве. Это было время, когда даже Фабиан побаивался медоточивости Явтушка. «Господи! — говорил философ, когда заходила об этом речь. — Научи меня спокойно воспринимать события, ход которых я не в силах изменить, дай мне энергии вмешиваться в события, мне подвластные, и мудрости, чтобы отличать первые от вторых, как я делал это до сих пор». Философ избрал такую форму самозащиты, зная, что произошло с Сократом при Перикле: когда людей постигает кризис, всю вину за него сваливают на философов, иногда вовсе к нему не причастных. Фабианом заинтересовались в Глинске: как это он превратился из Левка Хороброго в Фабиана? Посмеялись и отпустили в тот же день, намекнув, однако, чтобы в дальнейшем держался лишь обязанностей гробовщика и не в свои дела не лез.

У Лукьяна положение куда сложнее…

Если вдуматься, вина его не так уж велика, о ней почти забыли и здесь, и в Глинске, а тут вдруг она вновь возродилась в человеческой, памяти, как возрождается ползучее растение на том же месте, где, казалось, вовсе уж перевелось, возрождается и расцветает фантастическим цветком. Снова возник в памяти призрак Дань ка, и ответственность за него легла на Лукьяна. Стоит случиться в Вавилоне какой нибудь неполадке — в сечке попался гвоздик, или сибирская язва напомнила о себе, или напал на скотину ящур, или долгоносик подъел свеклу, или еще что, как в Глинске непременно уж напомнят Лукьяну о брате. Упреки сыпались все чаще, были все неожиданнее, похоже, что недоверием к Со колюку проникся уже и Клим Синица, а из Глинска это недоверие перекинулось сюда, в Вавилон, и притом в таком искаженном виде, что, если послушать Явтушк или еще кого, выходит, будто Лукьян Соколюк уже давно работает на ту неизвестную державу, в которой укрылся в свое время Данько, прихватив капиталы Киндрата Бубелы. (На самом то деле Данько никаких капиталов не брал.)

Однажды ночью в Вавилон прибыл Македонский, остановил бричку у ворот Соколюка, разбудил Лукьяна. Его, как предсельсовета, будили частенько (то где то горит, то кто то кого-то убивает, то поросенка коптят в сенях паяльной лампой, чтоб не позабыть вкус знаменитого вавилонского сала, и надо бежать напомнить о кабаньей шкуре), разное случается, но чтобы в окне сам товарищ Македонский — это первый раз, а может, и последний, подумал Лукьян, срываясь с кровати.

Даринки не было, ее бригада как раз стояла в Козо ве на чистых парах. Лукьян сам вел хозяйство, присматривал за детьми. Даринка лишь изредка наведывалась — помыть голову, сменить одежду да приголубить детишек, чтобы не отвыкали от матери. Даринка ходила в передовиках, считалась последовательницей Паши Ангелиной, она расцвела там, в этих своих полевых заботах.

— Ты один? — спросил Македонский, когда Лукьян зажигал лампу, висевшую на стене меж двумя окнами.

— Один. Дети спят. Садись, я сейчас… Македонский присел на лавку, вытянул ноги над земляным полом, устланным травой. Он ехал сюда один, на козлах, сам правил, и с непривычки у него затекли ноги. При свете Лукьян заметил в глазах Македонского беспокойство, которого прежде у него не примечал.

Лукьян стоял в растерянности, не зная, что и сказать, наконец, сообразив, что он в исподних, стал одеваться, начав с рубахи, а не со штанов. Македонский заметил это, улыбнулся.

— Ну, как ты тут?.

— Холостякую, — Лукьян показал на кровать с детьми, стараясь хоть внешне выглядеть спокойно. — А ты из самого Глинска?..

— Из Глинска…

— Мог бы и вызвать, ежели там что… неотложное.

— Мог бы. Но дело такое, что лучше здесь. Неофициальное дело… — Он вынул из кармана письмо, уже распечатанное, и подал Лукьяну. — Товарищ Гапочка перехватил. Читай…

Лукьян подошел к лампе, вынул письмо из конверта, как то боязливо, нерешительно поправил очки, прочитал:

— «Дорогой брат!»— Он отшатнулся — Что, что?

— Читай дальше, читай, — успокаивал его Македонский

— «Если ты жив здоров, то знай, что и я живой, на здоровье не жалуюсь, живу хорошо, у меня жена и двое цыганят от нее, мальчишек, ждем третьего… Сыплются, как из решета, вот увидишь, куда там Явтуху до нас! Про наш Вавилон я забыл начисто, настоящий то Вавилон здесь, сюда стекаются люди со всего света. А Данько твой и не Данько, и не Соколюк — проклинаю его и по сей день, выродка вавилонского…»— Он, он, негодяй! — Лукьяна трясло. — «Но, — читал он дальше, — кровиночку родимую ничем не заменишь, горит она в человеке, как огонь, напоминает тебе, кто ты в этом необъятном мире, какая тебя мать родила. Вот я и решил написать тебе, потому — друзей у меня тут много, а брат был один. Всякий раз, как вхожу в клеть и спускаюсь в забой, вспоминаю о тебе. Тут и погибнуть недолго, вот только что схоронил товарища, пришли сюда вместе, а его уж нет… Вот затем и пишу тебе, чтоб ты знал — Данько орудует под землей, выдает на гора, как тут говорят, черное золото, ходит в ударниках, так что пусть совесть не грызет тебя за меня. Вы ведь все с маменькой боялись, что запорют меня мужики кнутами на глинском базаре… А я и до сих пор этих тварей люблю. И цыганочка моя лошадей любит. И маль чуганы мои ладные, как жеребята. Глаза большие, синие… Как разбогатею здесь, непременно куплю. лошадь. Серую в яблоках. Будь здоров! Твой Данько». Вот оно как, — Лукьян вздохнул, словно скинул с себя тяжесть. — Нет ни числа, ни года, а штемпель столичный…