Изменить стиль страницы

Если же, слегка упрощая, сказать главное, то оно состоит в том, что к моменту публикации романа «Доктор Живаго» дороги многолетних друзей сильно разошлись. Федин и Пастернак теперь уже по-разному смотрели на революцию, произошедшую в России, по-разному воспринимали утвердившийся в стране диктаторский чиновно-казарменный социализм, по-разному относились к общественным порядкам, давившим и обезличивавшим личность, обращавшим живое божественное создание (человека) в манекен для политических игр и капризов диктаторов. Так что личные оскорбления и обиды, сколь они ни важны сами по себе, во всех случаях дело производное. Во взглядах расходились идейные оппоненты.

На свой лад, не без тяготений к самооправданию с привлечением также в виде заслона спины Федина это, собственно, и сформулировал бывший редактор «Нового мира», включая в собственный мемуарный очерк его отзыв, как члена редколлегии. «…Вставку, которую сделал в наше письмо Федин, — писал К. Симонов, — я считаю важным привести здесь, потому что в ней выражено то самое главное, чего он не принял в “Докторе Живаго”, а шире говоря, вообще не принимал ни в литературе, ни в жизни…»

Заявление, конечно, слишком громогласное и безапелляционное, чтобы покрывать все случаи бытия. Но так или иначе расхождения во взглядах на поведенческую роль личности на крутых изломах истории у авторов романов «Города и годы» и «Доктор Живаго» были не тактические, а принципиальные. Именно потому, что Пастернак духовно развивался и, опрокидывая прежние каноны и догмы, смело и безоглядно шел вперед. А Федин во многом закоснел в своих некогда с кровью добытых и выстраданных представлениях революционных лет. Этим духовно и поведением в жизни отличается Андрей Старцов от доктора Живаго, а концепция «Городов и годов» от одноименного романа Пастернака. Так что дело здесь не в отдельных словесных выражениях и якобы порожденных ими обидах, а в вещах куда более серьезных. Никаких же личных обид и растравленного самолюбия в те времена и в тот момент, когда Федин, в угоду служебной рутине, делал свою вставку в редакционное заключение, попросту не существовало.

Однако же Д. Быков, тем не менее, не единственный, кто держится версии о простреленном и болезненно раненном самолюбии, якобы излившемся в отрицательной вставке. Причем даже пальма первенства тут принадлежит не ему. Биограф лишь всё заострил и местами довел до абсурда. На самом же деле он лишь развивает версию, которая до поры до времени подспудно ходила среди некоторых домочадцев поэта. Ее начатки впервые представил на суд публики, хотя вскользь и нечетко, причем в виде явно позднейшей вставки, сын поэта от первого брака, Евгений Борисович Пастернак, в той же своей не раз упоминавшейся книге «Материалы для биографии».

В качестве самого весомого из подтверждающих доказательств там приводится одно из стихотворений Пастернака. Своим содержанием оно перекликается с уже цитированной декларацией героя романа, где выражено его отношение к своим друзьям интеллигентам («Единственно живое и яркое в вас это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали»). Перекличка довольно явная, а строки звучат так:

Друзья, родные, милый хлам,
Вы времени пришлись по вкусу!
О как я вас еще предам,
Глупцы, ничтожества и трусы.
Быть может, в этом божий перст,
Что в жизни нет для вас дороги,
Как у преддверья министерств
Покорно обивать пороги.

«Времени пришлись по вкусу» и «у преддверья министерств покорно обивать пороги» — о ком же это еще и может идти речь, как не о Федине?! Намек звучит неоспоримым утверждением, оно же — доказательство.

Конечно, сильно любить Федина у Евгения Борисовича не было особых причин. Но знаток деталей биографии отца в данном случае поддается внелитературным искусам и явно кривит душой. Ведь о самовозвеличивании героя, эгоцентризме и даже сатанизме романа Федин открыто говорил в доме Пастернака еще весной 1955 года. То есть за полтора года до злополучной вставки, «на празднике Пасхи», как сообщается четырьмя страницами ранее в тех же «Материалах для биографии». И это ничуть не мешало ему считать роман гениальным.

Если же выискивать «прототипы» приводимого лирического стихотворения, то в первой строке стихотворения они названы: «Друзья, родные, милый хлам…» Федина к родным поэта никак не причислишь, а друзья, обратившиеся для его души в «милый хлам», составляли к той поре некое множество… Так оно и было на самом деле.

Другого участника и свидетеля событий, Ирину Емельянову, дочь Ольги Ивинской, тоже в особом доброжелательстве к Федину не обвинишь. Но анализ этого стихотворения в ее книге «Пастернак и Ивинская» куда более объективен и точен.

Она начинает с цитаты из романа «Доктор Живаго», где передаются чувствования главного героя после пережитых потрясений эпохи: «Странно потускнели и обесцветились друзья. Ни у кого не осталось своего мира, своего мнения, они были гораздо ярче в его воспоминаниях. По-видимому, он раньше их переоценивал».

Стихотворение как бы формулирует новое состояние души. «Это стихотворение, — датирует события И. Емельянова, — скорее всего, написано осенью 1959 года, после неприятных для Б.Л. излияний его приятеля, прославленного актера Бориса Ливанова, друга дома, завсегдатая воскресных обедов. Во всяком случае, на автографе есть посвящение Б. Ливанову (выделено мной. — Ю.О.)». Наутро после одного такого обеда-ужина написано и известное письмо Ливанову. Письмо дышит не свойственной Пастернаку резкостью: «…Я знаю, я играю многим, но мне слаще умереть, чем разделить ложь и обман, которым дышишь ты. <…> Я говорил и говорил бы впредь нежности тебе, Нейгаузу, Асмусу. А, конечно, охотнее всего я всех бы вас перевешал. Твой Борис».

Это была ярость от растерянности и собственной беспомощности перед человеческой пошлостью. На следующий день он ездил к этому знаменитому артисту МХАТа, просил прощения за резкость выходки. Но, как пишет И. Емельянова, «отчуждение от прежнего круга давно уже вызревало в нем»[8].

Так что если перед взором писавшего стихотворение летучим призраком на какой-то миг и скользнула тень Федина, то только в сонме, вихре и хороводе многих других ликов и теней. А уж к истории написания внутренней рецензии в журнале «Новый мир» осенью 1956-го, чуть ли не три года назад, смешно даже сказать, это не имело и не могло иметь прямого отношения.

Но так, по болотным кочкам, на длинных ножках скачут фантазии, роятся легенды.

Вернемся к реальному развороту событий. Д. Быков любит повторять в своей книге, что Пастернака убила не эпоха сталинизма, а оттепель. Получается, что оттепель чуть ли не хуже сталинизма. На самом деле в эпоху сталинизма, может быть, наиболее активно в 30-е годы, но также и позже, Пастернак воспевал «вождя народов» — человека «размером с шар земной» — не раз. И на особицу, и во внушительного формата персональном издании переводов стихов грузинских поэтов о Сталине, вышедшем под его именем. А в романе «Доктор Живаго» он же, хотя как будто бы только в сфере личных чувств и свобод человека, перевертывал вверх дном и начисто изничтожал то, что составляло незыблемое устройство воздвигнутой на этой идейной основе людской казармы. Так что подтачивали и истребляли автора и его творение не новые веяния оттепели, а именно благополучно уцелевшая при этом ленинско-сталинская дубина.

Появление рукописи «Доктора Живаго» на общественной арене и бурлящий круговорот журнально-заграничных событий вокруг романа затеялись ранней осенью 1956 года. То была пора сумятицы и ломки. В последних числах февраля Хрущев на XX съезде КПСС если и не до конца опрокинул, то расшатал и надломил храмовое божество Сталина. А 13 мая застрелился Фадеев…

вернуться

8

Ирина Емельянова. Пастернаки Ивинская. М.: Вагриус, 2006. С. 134–135.