Изменить стиль страницы

Беллетристическое обращение к судьбам религиозной идеи, да еще с мотивами ее приятия, в глазах редактора журнала «Новый мир» заслуживало лишь ядовитой иронии. Федин тут был куда ближе к традициям мировой классики — Достоевского, Толстого, Томаса Манна… Оставаясь атеистом, он допускал пользу религии как вида гуманизма и жизнеспасения на Земле.

Словом, в общественных позициях и взглядах обоих писателей было много общего. Это и позволяло им часто дружно и со взаимной пользой работать. Они вслушивались, как мы уже видели, в мнения и творческие подсказки друг друга. Совместно продумывали даже текущие «календарные» нужды и заботы журнала. Например, как лучше отметить 50-летие со дня смерти Льва Толстого, для чего Федин еще летом 1959 года выезжал в Ясную Поляну. Оба выдвигали для публикаций на его страницах оригинального прозаика И.С. Соколова-Микитова.

Этот человек был дополнительной объединяющей фигурой. Для обоих к тому же еще и как бы общим «мостиком» к Бунину.

На дому у Соколова-Микитова часто бывали оба — и Твардовский, и Федин. Иван Сергеевич обладал влекущим душевным зарядом.

Крестьянин по духу, охотник, рыболов, моряк, землепроходец, корневой «почвенник», ровесник Федина, он был старше Твардовского на 18 лет. Сблизились и подружились земляки со Смоленщины сравнительно поздно — лишь в 1955 году. Но Твардовский проникся к Ивану Сергеевичу почти сыновним чувством. Только сохранившаяся их переписка с той поры до 1971 года, по сведениям вдовы поэта М.И. Твардовской, насчитывает «примерно полторы сотни писем».

Что же касается Федина, то они с Соколовым-Микитовым взаимно считали себя побратимами. Ровесники, тогда еще тридцатилетние, они познакомились летом 1922 года в Петрограде, в редакции журнала «Книга и революция», где работал Федин.

Наделенный крупным самобытным талантом, без суетности и грызущей ревности тщеславия, довольствовавшийся чем Бог послал, лишь бы оставаться в ладу со своей совестью, более всего на свете ценивший простые радости бытия, доступные каждому, обладавший ясным умом и народной сметкой, Соколов-Микитов был для Федина образцом писателя и человека.

В начале 20-х годов Федин в летние месяцы стал приезжим завсегдатаем в деревнях Кочаны и Кислово на Смоленщине, в доме Соколова-Микитова. Большинство произведений сборника «Трансвааль» (1927 г.) и сама одноименная повесть выросли в итоге здешних пребываний. «Единственный ты у меня брат на этой земле», — вырывалось у Федина в письмах 1926 года. Теперь их переписка, более чем за полвека, занимает увесистый том.

В свою очередь Соколов-Микитов ценил в Федине дарованную тому способность «объясняться с историей», воплощать в картинах психологию людей во времени, движение эпохи, склонность того к многосложному искусству романа.

Словом, дружба этого городского человека и деревенского, эпика и лирика, вольного чувства и сфокусированной мысли, сердца и разума, если иметь в виду сравнительное преобладание того и другого в каждом случае, отчасти держалась и на взаимных различиях, даже на контрастах — не только на сходстве. Однако она была всегдашней.

«В лесной деревеньке Кочаны… — обращаясь через печать к Федину в связи с его 70-летием, вспоминал в 1962 году Соколов-Микитов, — ты дописывал свой первый роман “Города и годы”, там же зачиналась твоя книга “Трансвааль”… Прообразы “деревенских” героев рождались и жили на знакомых нам лесных скромных речках, воды которых извечно питают родную тебе великую русскую реку матушку-Волгу…»

Цель земного существования для сочинителя Соколов-Микитов однажды печатно определил так: «Художник — даже с малым, но истинным талантом, не может жить только для себя. Сердце его принадлежит людям. В этом его счастье и оправдание. Даже если согрешит, собьется с пути художник — нужно ему великодушно простить. Разве не чудо: биение моего сердца слышат тысячи людей! Самый страшный, смертельный грех для художника, его окончательное падение — ложь».

Сам Соколов-Микитов, знаток русского крестьянства, у которого представлена в сочинениях 20-х годов самая пестрая и неприкрашенная правда — «и мужики, и земля, и самогонщики, и всякая всячина первых лет революции в деревне», решительно запретил себе, например, касаться темы коллективизации, как она осуществлялась в стране на рубеже 30-х годов. В тогдашних условиях это значило бы лгать, притворяться или следовать государственной мифологии.

Александр Трифонович, автор поэмы «Страна Муравия» (1934–1936), всем сердцем любивший Соколова-Микитова, еще и в 1955 году сокрушался. Дескать, тот много «потерял, уйдя от коллективизации в дальние охотничьи путешествия, в Заполярье, ледовые походы и т.п.». (В этой тематике действительно находил себе пристанище Соколов-Микитов.) При любых обстоятельствах такое бегство, мол, «все равно не прощается художнику — оттого он и грустен, сам понимает, что жизнь прошла не на полную мощность».

Все оно так. Но нелишне было бы учесть и собственный горький опыт с поэмой «Страна Муравия». При мастерстве стиха произведение это — мифологический сказ, стилизованный под некрасовское «Кому на Руси жить хорошо». Вроде бы перенявшее простонародный речитатив великой поэмы, но во многих сюжетных поворотах и персонажах лишенное ее безоглядной правдивости. Из агитационного умысла проистекают упрощенные сюжетные картины и персонажи, поданные с нарочитой плакатной огрубленностью. Таковы здесь и вороватый кулак-перевертыш, бежавший из ссылки и ловко разыгрывающий теперь роль уличного слепца-попрошайки с фуражкой для монет на земле, и служитель православного религиозного культа, перекупающий у бывшего кулака украденную (!) тем лошадь Никиты Моргунка, и мифический народный заботник Сталин, в одиночестве разъезжающий со своей трубочкой по сельским весям, чтобы воочию, изнутри познавать народную жизнь, и горевые единоличники — заживо гниющие лежебоки, несусветные лодыри из бедствующей единоличной деревни и т.д. Выходит, колхозники — трудяги, а эти, злополучные частники, — лодыри…

Конечно, знавший трагедию «великого перелома» талантливый поэт, насколько мог, пытался не замалчивать правду. Из-под пера выходили картинки «раскулачивания», которому подверглась и собственная родительская семья:

Их не били, не вязали,
Не пытали пытками.
Их везли, вели возами
С детьми и пожитками.
А кто сам не шел из хаты,
Кто кидался в обмороки —
Милицейские ребята
Выводили под руки…

Но такие строки поэту удалось опубликовать лишь в 1966 году. А в 1937 году за неосторожную их декламацию под застольное настроение — их так называемую «пропаганду» — был арестован и отправлен на Воркуту ближайший его друг и почти однолеток критик и литературовед А. Македонов. В первопечатных же текстах сохранялись разве глухие намеки на Соловки или непосильные налоги на единоличников…

Была, правда, в поэме как бы уравновешивающая глава, взывающая к разуму и обузданию деревенских опричников. Тот самый воображаемый разговор Никиты Моргунка с плодом его фантазии — тоже воображаемым вождем, философски разъезжающим на коне со своей трубочкой по деревенским пределам. Моргунок смело вопрошает:

— Товарищ Сталин! Дай ответ.
Чтоб люди зря не спорили:
Конец предвидится иль нет
Всей этой суетории?
И жизнь — на слом,
И все на слом
Под корень, под чистую,
А что к хорошему идем,
Так я не протестую…

Конечно, назвать великую сталинскую революцию в деревне «суеторией» — шаг дерзкий. Но ведь говорящий ни в коем случае не злопыхатель. Этот чудак хорошо понимает, что «к хорошему идем» и какого-либо супротивничества и бузотерства ни по какой стати затевать не собирается. Переход к коллективному хозяйствованию, в колхоз значит лучше чем то, что испокон веков водилось на земле прежде. Моргунок лишь по-простецки, по-деревенски высказывает вождю, что дело это сложное и действовать надо осторожно и не торопко. Но ведь и сам вождь вроде бы не раз давал образцы сходных пропагандистских заявлений.