Изменить стиль страницы

Тяжело сел на низенький стульчик. Накануне с сумерек была великая попойка, и без того больная голова болела еще сильнее. Да и направляясь в Большие Терема к жене, для храбрости, чтобы язык развязался, Петр тоже выпил, но теперь и хмель не брал его: как-никак, а в этом деле он не чувствовал себя правым, и слова туго шли с заплетавшегося языка. А тут еще горевшие ярым гневом глаза жены подсказывали ему, что объяснение будет не из легких…

— Знаю я, с каким ты делом пожаловал ко мне, Петр Алексеевич, — выговорила наконец, едва сдержав волнение, Евдокия. Федоровна, — ведомы мне твои помыслы и ведомо все, что надумал ты. Пусть же и сын мой все ведает, не хочу отсылать Алешеньку.

— Ой, Авдотья! — так и загорелся Петр. — Отошли лучше добром! Не спорь со мною, не таких, как ты, видывал и в ярмо вводил… Отошли сына…

— Не отошлю! — упрямо воскликнула царица.

Петр подошел к ней и схватил ребенка за плечо. Перепуганный царевич закричал, заплакал и вцепился в одежду матери, но в следующее мгновение он был уже в руках отца.

— У-у, змееныш! — проскрипел тот зубами. — Эй, кто там есть, мамки, няньки!

На зычный оклик вбежало несколько бледных как полотно боярынь. Евдокия Федоровна бросилась было к сыну, но отлетела в угол, отшвырнутая могучей рукой мужа.

— Возьмите царевича, — приказывал тот, — отвести в покои сестры моей, царевны Натальи Алексеевны и, пока я не вызову, близко сюда не подходить!

Царский наказ еще не был закончен, а боярыни уже исчезли, унося с собой плакавшего и кричавшего царевича. Супруги остались одни.

— Напрасно противиться задумала, Авдотья, — заговорил Петр Алексеевич, — счастлив твой Бог, что не гневен я еще, а то бы…

Он не докончил, но сверкавшие глаза и без слов выразили его мысль.

Царица поднялась с пола. Она не плакала, ее лицо словно застыло вдруг.

— Сказала ты, что ведомо тебе, зачем я сюда пришел, — продолжал Петр, зорко следя за женой, — ежели так, и лишние слова мне тратить не нужно… Да, Дуня, не судил нам, видно, Господь Бог счастья… Уж не кривой ли поп нас с тобой венчал? Разные мы с тобой, и ты ко мне подрядиться не можешь… Думать не хочу, что не желаешь; вижу — желаешь, да не можешь… Так вот, чем нам кошкой с собакой в одном мешке жить, лучше разойтись нам…

— Тебе в Кукуй-слободу, а мне в монастырь! — неистово выкрикнула Евдокия Федоровна.

— А что же, ежели и так? Я вон буян, шумник, прелюбодей, — так мне и место в Кукуй-слободе, а ты тихая, кроткая, смиренная, кому же мои грехи отмаливать в монастыре, как не тебе? Я нагрешу, а ты отмолишь. Затем тебя я и в монастырь посылаю.

— Грех-то разве ты помнишь?

— А то нет, что ли? Эх, Дуня! Вот и теперь-то ты меня не понимаешь… Да ты подумай только, каков я? Ведь мать меня от какого-то небесного огня зародила.

— То-то и говорят! — усмехнулась царица.

Эти слова, да еще сказанные Петру прямо в глаза, ударили ему в душу. Недавно услыхал такое же от сестры Софьи, теперь — и от нелюбимой жены.

— Молчать! — заревел он в бешенстве. — В застенок пошлю, батогами забью, а голову на Красной площади на рожне выставлю!..

— Посмей-ка! — злобно усмехаясь, ответила маленькая женщина, превратившаяся в тигрицу. — Пальцем только посмей меня тронуть, так тебя народ в клочья разорвет! Того не забудь, что царица я, венчанная царица! И любят меня, а тебя все ненавидят, антихристом считают. Ежели из-за твоей блудной сестры гиль да смута не переводятся, так из-за меня, царицы, конец твоему царствованию придет. Не потерпят православные… Всех их тебе не казнить, найдется кому и с тобой управиться…

Такого отпора Петр не ожидал. Как ни был гневен, сразу понял, что в ее словах — правда, сообразил, что для него, для задуманного им дела нельзя доводить до крайности народное возбуждение. Теперь он уже ненавидел жену и в то же время боялся ее.

— Не будем, Дуня, препираться, — сдерживаясь, почти ласково сказал он. — Кто из нас неправ, то Бог рассудит… Он Один — Судья меж нами. Не ты первая с престола царского в монастырь идешь… Вспомни царицу Соломониду.

— Так та бесплодна была, — возразила Евдокия Федоровна, — а я тебе двух сыновей народила…

— Один остался…

— А второго, еще не рожденного, кто замучил?

Петр сделал вид, что не слышит этого вопроса.

— У царя Ивана Васильевича и детные жены в монастырь уходили, — словно вскользь заметил он, — а его царство от того не рушилось… И ты пойдешь! — вдруг снова раздражаясь, закричал он. — Даю тебе последний срок до завтрашнего утра, а то… а то, Дуняша, ведь и ты бездетной статься можешь… Подумай над этим моим словом…

Евдокия Федоровна страшно вскрикнула. Как ни закалилась она в эти годы душевных испытаний и бурь, но тут уже не выдержала и лишилась сознания.

Петр задумчиво посмотрел на нее, потом махнул рукой и вышел из царицына покоя.

— На завтра чем свет, — приказал он встретившейся на дороге боярыне, — приготовить надобно колымагу: царица на богомолье в Суздаль отъедет… Сейчас она мне о том сказывала, как я ей ни перечил…

Сказав это, Петр умчался в Кукуй-слободу. Мрачно было на душе.

Все вышло так, как желал царь Петр Алексеевич. Девятилетний сын Алексей был отнят у бедной женщины и передан на воспитание родной сестре царя, Наталье Алексеевне, а несчастная Евдокия Федоровна была увезена в Суздаль, где и пострижена в монашестве с именем Елены в Покровском женском монастыре. Все было устроено, и теперь оставалось только залить кровью Москву, навсегда отучить ее даже думать о сопротивлении царю.

LVI

Кровавая заря

Утром 30 сентября из села Преображенского в Москву выехал страшный поезд в сто телег, которые ехали одна за другой, и в каждой сидело по два осужденных стрельца, с обрезанными у рубах воротами, с подстриженными сзади волосами. У каждого из них в руках по зажженной свечке. Сзади, неистово голося, бежали их жены и дети. У Покровских ворот страшную процессию ожидал сам Петр, На этот раз он был не в немецком платье, а в старом московском.

В его присутствии были прочтены стрельцам их вины:

«В расспросе с пыток все сказали, что было придти к Москве и на Москве, учиня бунт, бояр побить и Немецкую слободу разорить, и немцев побить, и чернь возмутить… умышляли… И за то ваше воровство указал великий государь казнить смертью».

До 22 октября с перерывами продолжались казни. Стрельцов казнили у всех ворот города, вокруг Земляного города, на стенах по Белому городу, на Красной площади, в стрелецких слободах и у съезжих изб.

У Новодевичьего монастыря, как раз под окнами кельи царевны Софьи, повешено было более двухсот стрельцов, и трое из них, качавшиеся у самых ее окон, держали в руках копии с челобитной, в которой они просили царевну принять над ними правление. Целые пять месяцев оставались эти трупы пред окнами царевны, и она должна была глядеть, как воронье расклевывало тела преданных ей людей.

В Преображенском казни были обращены в забаву. Иногда, когда шумный пир достигал своего разгара, приказывали вывести из тюрем десяток-другой стрельцов, чтобы «поразмять руки». Пьяные собутыльники царя рубили стрелецкие головы. Рекорд палачества остался за Алексашкой Меншиковым. Он доказал, что может, не выпуская из рук топора, одну за другою срубить двадцать пять голов.

Нелегко доставалось кровопролитие царю Петру. Его нервы не выдерживали этого ужаса. По свидетельству одного из близких к нему людей, он дергался по ночам так, что брал с собой в постель одного из денщиков и, только держась за его плечи, мог заснуть.

Страшен был царь. Однако и народ был устрашен. Искры пожара вконец залили стрелецкой кровью.

Сурово покарал Господь государя: один за другим умерли его друг Лефорт, преданный ему боярин Шейн, победитель мятежных стрельцов, и, наконец, Патрик Гордон. Но Анна Монс оставалась единственным его утешением. Петр уже не скрывал ни от кого, что хочет жениться на ней. Смерть Лефорта лишила Анну ее лучшего советчика, отодвинула планы Петра. Заметалась Анна. Казалось, добилась она всего: московский царь полюбил ее. Именно такая женщина была нужна ему — статная, видная, ловкая, высокогрудая, со страстными огненными глазами, находчивая, вечно веселая, это не слезливая курица Евдокия.