Изменить стиль страницы

Сам Петр, желая оставить за собой полнейшую свободу действий, скрыл себя под именем десятника Петра Михайлова, строго приказав не именовать себя государем, обещав ослушникам мордобитие. Кроме дворян посольства, чиновников посольской канцелярии, свита состояла из семидесяти отборных гвардейцев с офицерами, нескольких шутов, гайдуков и карликов.

Вместе с посольством под вопли и слезы маменек отправилось тридцать пять молодых дворян для приобретения познаний в науках. И 9 марта громоздкий поезд (270 человек разного звания) выехал из Москвы, а Петр, отслушав молебен в Успенском соборе, присоединился к посольству на другой день в селе Никольском. Отсюда посольство направилось через Новгород и Псков, и 25 марта, в день Благовещения, уже перевалило за шведско-лифляндский рубеж.

Жадно смотрел на все Петр Алексеевич. Исполнилась заветная мечта молодого царя: мир он увидел, мир новый, прекрасный.

Однако были казусы. В Риге его чуть не арестовали: вздумал срисовать городские укрепления, и Петр поспешил уехать отсюда в гневе, назвав город проклятым местом. Зато в Пруссии он несколько зажился из-за польских дел. И только когда Август Саксонский, избранный поляками на королевский престол по грозному настоянию русского царя, не желавшего видеть польским королем «петухового» кавалера (французского принца Конти), вступил с саксонским войском в Варшаву, русское посольство отправилось далее на Запад.

К нему навстречу уже спешили две образованнейшие женщины тогдашней Германии — курфюрстина ганноверская София и ее дочь курфюрстина брандербургская София Шарлотта. Свидание Петра с курфюрстинами произошло в герцогстве Целле, в местечке Коппенбрюге…

Мать и дочка, чем-то очень похожие, живые, порывистые и тоненькие, с нетерпением ждали высокого гостя, о котором ходило столько слухов. Переговаривались, спрашивая друг друга, каков же он, государь российский, и как нужно его принять.

— Говорят, он был красавцем в детстве, — улыбалась Шарлотта. — Он поражал всех живостью ума, любознательностью.

— Да-да, говорят, что он очень был похож на дядю Федора Кирилловича, — вспомнила мать. — Красавец был, статный, высокий.

— Говорят, безобразный образ жизни, казни, вино и женщины очень испортили его, — краснела нежная дочка. — И что он так долго не едет?! Это неприлично, в конце концов!

Раздались тяжелые шаги, и появилась длинная фигура. Женщины невольно съежились: до того великаном показался царь, а лицо его, которое подергивали судороги, производило неприятное впечатление. Тяжел был и быстр пронизывающий взгляд царя.

— Приветствую вас, государь, — склонились в поклоне курфюрстины. — Рады вас видеть у нас.

…Петр заметно дичился. Коппенбрюге уже не Кукуй-слобода, и в нем он был не владыка жизни и смерти людской, а так себе, простой десятник, Петр Михайлов. Когда пригласили к курфюрстинам, он не хотел идти и долго отговаривался. Наконец пошел, но с условием, чтобы при приеме не было никого из посторонних.

Войдя, он первое время держал себя как застенчивый ребенок. На все вопросы и любезности отвечал: «Не могу сказать», «Не могу знать», и при этом закрывал лицо рукой, чем немало удивил женщин, однако, когда его пригласили ужинать, то за столом вся его застенчивость понемногу пропала. Он позволил войти придворным кавалерам, пил сам из больших стаканов и чуть не насильно поил из таких же стаканов чопорных придворных, не обходя своим вниманием и дам, нередко взвизгивавших от его пощипываний и похлопываний.

После ужина Петр так разошелся, что даже пустился танцевать. Оттаяли курфюрстины, явившиеся посмотреть на Петра, как на диковинку, присланную к ним нецивилизованною восточною Европою.

В своих записках они свидетельствуют о том, что московская диковинка произвела на них впечатление необычное. Они увидали пред собой необыкновенного человека, поразившего их своими блестящими способностями и варварством, показывающим, из какого общества вышел он и какое воспитание получил.

«Царь высок ростом, — записала курфюрстина София ганноверская, — у него прекрасные черты лица, он обладает большой живостью ума, но при всех достоинствах, которыми его наградила природа, желательно было бы, чтобы в нем было поменьше грубости. Это — государь очень хороший и вместе очень дурной. В нравственном отношении он — полный представитель своей родины. Если бы он получил лучшее воспитание, то из него вышел бы человек совершенный, потому что у него много достоинств и необыкновенный ум».

«Я представляла его гримасы хуже, — записала в своих мемуарах София Шарлотта, — чем они на самом деле, и удержаться от которых из них не в его власти. Видно также, что его не выучили есть опрятно, но мне понравились его естественность и непринужденность».

Петр же в своих письмах, отзываясь с удовольствием о «коппенбрюгенских веселостях», написал, что у тамошних дам кость хрупкая, у некоторых из них, когда он танцевал с ними, как будто ребра ломались. Государь говорил о неведомых ему дотоле корсетах. Петр часто весело вспоминал, как хохотала дочка, когда он спросил простодушно, почему это немецкие дамы такие костистые.

Чем дальше ехал Петр Алексеевич, тем все более непринужденным становился он. В Саардаме надавал пощечин какому-то Марцену, за что последний получил прозвище рыцаря. В Лейдене в анатомическом театре Бургава, заметив отвращение своих русских спутников к трупам, заставил их зубами рвать мертвечину, а будучи в Утрехте на лекции профессора Рюйша, до того увлекся этой лекцией, что расцеловал в восторге прекрасно препарированный труп ребенка. А до Москвы докатилась молва: ест, антихрист, детей! Побывал он и в Англии, оставив по себе память не столько своими эксцентрическими выходками, сколько любознательностью и страстным желанием работать.

С утра до вечера, измочалив спутников, он в бегах по цехам и верфям, по мастерским и причалам.

— Это что? Это зачем? Это как? — спрашивал отрывисто.

И все запоминал накрепко.

— О, какой умный этот Петр Михайлов! — говорили англичане, как до них говорили немцы и голландцы.

LII

Милославское семя

В Москве тихо, дремотно: царь далеко, и вроде бы и нету его — то-то славно! Не в одной голове опять заворочался вопрос: «А что если?»… Удобное время к тому, чтобы разом уничтожить все ненавистное новое и вернуться к возлюбленному старому, дедовскому.

Стрельцы, высланные из Москвы, заворчали. Начали ворчать и московские люди. Ведь среди москвичей стрельцы имели и друзей и родных, и конечно, эти друзья не могли не возмущаться, что их близких послали куда-то за тридевять земель на убой и трату. А тут еще по какой-то причине боярский совет решил передвинуть войска: стрельцов из-под Азова на литовскую границу, а на их место — московские полки. Побежал народ из литовских стрелецких полков, шли босые и рваные, чтобы хоть глазком поглядеть на дорогую Москву.

Нехорошие, темные вести поползли по столице.

— Пресветлейшую царицу нашу бояре-безбожники с белого света сживают! — вслух кричали на одной площади. — По щекам ее нещадно бьют, в монастырь идти заставляя!

— Царевича антихристовы бояре изводят! — кричали на другой. — Боярин Стрешнев Тишка задушить его хочет.

— Веру православную запоганили! — гремели на третьей. — Морды брить всем будут! Царь едет и проклятых лютеров с собой везет!

— Само имя стрельцов с корнем вывести хочет, — сообщали беглецам, — желают, чтобы препоганые потешные на Руси войском были!

Слухи росли, роились, а среди них всегда был главный: «Одна у нас печальница и заступница — пресветлая царевна, самодержица Софья Алексеевна. Идти к ней, вывезти ее из монастыря да челом ударить, дабы защитила нас!» Беглые болтались по Руси, многие остались в Москве, другие возвращались к своим полкам и приносили туда смутные вести.

Забурлила Москва. Бояре растерялись, не знали, что делать, а царь-надежа неведомо где.