Изменить стиль страницы

— Никуда не годится твоя хитрость. Машины не остановить — сила!

— А ежели встать грудью?

— Пустая затея!

— А все ж таки надо попробовать.

— Зачем? Выбрось из головы эту затею.

— Ну, тогда извиняй, ежели что не так. — Евдоким поднялся, натянул старенькую кубанку на свою кудлатую голову. — Поплетусь до хаты, Варюха ждет. Пообещался сходить к тебе на минуту и засиделся.

«Грудью встать супротив машин? И придумал же такое, бородач! — думал Василий Максимович, взглядом провожая темневшего в лунном свете Евдокима. — Нет, машины грудью не остановить. Тут нужна иная сила. Видно, придется податься к Солодову. Не хотелось беспокоить человека, а придется. Другого выхода нету».

Через некоторое время он оседлал мотоцикл и умчался, кинув косую, подпрыгивавшую обочь дороги тень. И вот уже резкий, как частые винтовочные выстрелы, треск мотора оглушил улицу, по-над плетнями потянуло гарью, со дворов с лаем выскакивали собаки. Василий Максимович и ночью любил быструю езду, гнал машину так, что следом вспыхивала строчка сизой от лунного света пыли. Подъезжая ко двору, он издали увидел жену — она открывала ему калитку.

— Мать, как же ты узнала, что я еду? — спросил он.

— Тебя слышно за десять верст, — ответила Анна Саввична. — Шумно ездишь, баламутишь станицу. Чего-то сегодня задержался?

— Свернул к холмам, а тут подошел Евдоким. Вот мы посидели, потолковали.

Она не спросила, о чем толковали братья, сидя на холмах, ибо свое у нее было в голове, и она сказала:

— Новость у нас, Вася.

— Что такое?

— Эльвира и Жан отделились от нас, еще утром перебрались в свое жилище. Ничего, комнатушка собой славная, светлая, и при ней кухонька, чуланчик, кладовочка. Жить можно. Сам Барсуков заходил, проведал новоселов. Домишко новый, красивый, в нем поселилось шесть семейств.

— От Гриши есть весточка?

— Что-то не пишет наш Григорий Васильевич. Людмиле Литвиненковой, слыхала, пришло письмо.

— Знать, Людмила ближе и роднее.

Анна Саввична подождала, пока муж вкатывал во двор мотоцикл, потом сказала:

— Поехал бы сам к Грише, проведал бы, а заодно и у Дмитрия побывал бы.

Василий Максимович ставил машину на подсошки, молчал.

— И еще у нас есть новость, — сказала Анна Саввична.

— Что там еще?

— Приехали Степа и Тася.

— В гости?

— Насовсем.

— Так, так… Одних детей провожаешь, других встречаешь. Что это Степан так быстро возвернулся в станицу?

Анна Саввична не успела ответить — помешал Степан. Он вышел из хаты и направился к отцу. В той же давно облинявшей, побелевшей на плечах гимнастерке, затянутый армейским ремнем, в сапогах, он остановился перед отцом, как солдат перед командиром, поздоровался и спросил:

— Еще не устаете, батя?

— Покуда не жалуюсь. Степная житуха для меня привычная. — Отец увидел вышедшую из хаты Тасю. — С прибытием, невесточка! Насовсем в станицу или как?

— Не знаю, — смущенно глядя на Степана, ответила Тася. — Как Степа решит, так и будет.

26

Василию Максимовичу хотелось поговорить с сыном один на один, без свидетелей. После ужина, поднимаясь из-за стола, он сказал, что пойдет со Степаном покурить. Они вышли во двор, уселись на низеньких стульчиках под осокорем, как под шатром, и задымили сигаретами. Долго молчали, не знали, с чего начать разговор. А над двором стыла ночная тишина, и только неуемные сверчки, казалось, под самым ухом насвистывали свою нескончаемую, по-осеннему унылую мелодию да где-то далеко-далеко, возможно, на другом конце Холмогорской, одиноко пиликала гармонь. И та же ярколицая луна, которая недавно сторожила холмы, теперь по-хозяйски осматривала двор Бегловых.

Неизвестно почему, Василий Максимович вдруг начал рассказывать о том, как в «Холмах» убирали хлеб. Старик нарочито расхваливал работу свою и своих помощников, особенно Тимофея Барсукова, сказал, сколько кто намолотил зерна и сколько заработал. Степан слушал из вежливости, не понимая, зачем ему надо знать об этом.

— Идет красавец, а перед ним стена из колосьев, они кланяются ему, ложатся под косогон и плывут, плывут по брезенту, как по воде. Барабан не поспевает глотать их, гудит аж со стоном, а над соломотрясом курчавится рыжая пыльца. Горячая это пора, сынок! Весь день под солнцем, так тебя поджарят лучи, так прокалит сухой, горячий ветер, что к концу смены с ног валишься, спишь как убитый, упав прямо на еще теплую солому и укрывшись черным небом. Хорошо! А поднимешься на зорьке и, чтобы быстрее слетел с тебя сон, сунешь голову в кадку с водой, умоешься — и снова на комбайн. Хлеб! Сколько отдается ему труда, и каждый год он приносит нам радость!

— Красиво, батя, говорите, прямо художественно. Только зачем? — Степан ногтем сбил с сигареты золу. — Или меня вздумали агитировать?

— Агитировать-то тебя я малость припозднился, — грустно ответил отец. — Да и не только тебя. Шестеро вас у меня, и все вы уродились чересчур грамотными да самостоятельными. Обходитесь без отцовской агитации. Вот и Гриша сам себя сагитировал. Будто и клонился в мою сторону, видно, так, из жалости к батьке, а потом взял и уехал. — Василий Максимович сердито затоптал каблуком окурок, строго из-под клочковатых бровей глянул на Степана. — Ну, так что там у тебя случилось по службе? Докладывай батьке.

— Уволился по собственному желанию, вот и весь доклад.

— То есть как это уволился? Безо всякой причины?

— Причины были.

— Какие?

— Поругался с редактором.

— Зачем же ругаться?

— Так вышло…

— Разве нельзя было жить мирно?

— Может, кому и можно, а мне нельзя. Не смог я, батя, угождать дурацким прихотям.

— Ну-ну, узнаю Беглова. — Василий Максимович взял лежавшую у ног хворостинку, поскреб ею по земле, будто желая что-то написать. — Куда же теперь думаешь податься, непокорная душа?

— Хочу вернуться к вам в отряд.

— Вернуться? А как же твоя писанина. Забросил?

— Буду тут, в станице, писать.

— Это что, сидя на тракторе? — с усмешкой спросил отец. — Григорий собирался пахать и наигрывать на скрипке, а ты станешь пахать и романы пописывать… Так, сынок, много не напашешь.

— Смену отработаю, а в свободное время…

— Свободное время дается для отдыха, чтоб сил набираться, — перебил отец. — Удивляюсь на тебя, Степан: неужели сурьезно решился вернуться к трактору? Да есть ли у тебя голова на плечах или ее нету?

— А что? Я твердо решил вернуться…

— Зачем? Подумал об этом?

— Не понимаю вашего вопроса. Вы же сами хотели. Помните? Вот я и…

— Помню, помню, было такое, хотел. А вот зараз не хочу! — решительно заявил отец. — Не хочу! Да и в отряде нету свободных мест. В «Холмах» у нас своя школа механизаторов, так из нее, как птенцы из гнезда, выпархивают свеженькие трактористы. Недавно мы получили новое пополнение, прибыли, сказать, новобранцы, добрые хлопцы, старательные. Барсуков прислал духовой оркестр специально для встречи. Музыка, барабаны гремели на всю степь. Петро Никитин — он теперь начальник отряда — встретил новичков речью, я тоже поприветствовал их от старшего поколения, а после этого всех их распределили по машинам. У меня сменщиками зараз двое — Тимофей Барсуков и Сашко Солодовников. Да ты знаешь Сашка, сына вдовы Анастасии Солодовниковой. Смекалистый, башковитый парень. Да и Тимофей Барсуков молодчина, всю уборочную провел со мной. Мастер! А ить еще молодой… Так что нету в отряде для тебя места.

— Батя, я же хотел поработать вместе с вами…

— Обойдусь без сыновней подмоги, — поспешно ответил отец. — Есть у меня те, кто со мной и кто мне пособляет, и ими я доволен.

— Честное слово, вас не поймешь. То огорчались, что мы, ваши сыновья, не стали трактористами, теперь же, когда я хочу вернуться в отряд, вам бы радоваться, а вы злитесь. Что случилось, скажите? Я ехал и думал…

— Чему радоваться-то? — не дав досказать Степану, спросил отец. — Нечему! Ты же просишься на трактор не потому, что жить без него не можешь, а потому, что зараз тебе некуда податься. Гриша тоже обещал сесть на трактор так, из жалости к батьке. А я ни в чьей жалости не нуждаюсь. Ты же берешься не за свое дело, по нужде. Что у тебя на уме? Писанина. Будешь вести машину по борозде, а думать о своем, не о том, как пахать, а о том, как писать. А на тракторе, сыну, мыслями раздваиваться нельзя… Вот я и прихожу к тому: в станице тебе, Степан, делать нечего. Иди своей дорогой.