Изменить стиль страницы

— Ну что, мой пленник, — сказала она ласково, — силенка к тебе, вижу, возвернулась. Так что теперь можешь обходиться и без моей подмоги?

— За ваши старания, мамаша, большое вам спасибо, — ответил Никита. — И верно вы подметили, силенка ко мне вернулась, а вот в душе стало пусто, черт!

— Чего ж так? — участливо спросила Гордеевна.

— Верите, такие думки заползают в голову, что становится страшно, и тогда мне увижается…

Никита умолк, не досказал, — очевидно, не смог подыскать нужное слово. Он выпил кружку молока, ладонями потер темные и колючие, давно не бритые щеки.

— Ноет, болит вот тут. — Он ударил кулаком в грудь. — Видно, ничего во мне не осталось, черт!

— Надо тебе уходить, Никиша.

— Прогоняете?

— Не прогоняю, а уходить-то надо.

— Сам знаю, что уходить надо. А куда пойду? Кому я теперь нужен? Как стану жить?

— Как жил, так и будешь…

— Не получается, мамаша… Я как-то свыкся со своим укрытием, прижился тут… И то, чем жил раньше, что меня радовало, перевернулось во мне, стало ногами кверху. Днем сплю, как сурок в норе, а ночью хожу по двору, прислушиваюсь ко всему и думаю, думаю… Конца тем моим думкам не видно, черт! Но вы, мамаша, не тревожьтесь, я скоро оставлю ваш сарайчик… Вот обдумаю все и уйду…

Труднее всего ему приходилось в дневные часы. Может быть, потому, что уже наступил июнь, погода стояла жаркая, солнечная, ни дождика, ни ветерка; что в сарайчике было душно, одиноко и при дневном свете почему-то одолевали какие-то непонятные страхи: ему казалось, что вот-вот милиционер рванет дверь, войдет и скажет: «А, вот ты где!» Он старался уснуть или хотя бы вздремнуть, забыться и не мог. Сна не было, и Никита, вытянув ноги, часами недвижно лежал на спине и рассматривал пологие стропила. Своим наметанным, хозяйским глазом определил, что они были сколочены наспех, неумело, из круглых, неоструганных бревен и что толь лежал на них черной сморщенной кожей. Кровля состарилась, сделалась ветхой, ее жгло солнце и полоскали дожди. То там, то здесь в толе зияли пробоины, сквозь них искрящимися столбиками сочился свет, и по ним Никита без труда узнавал время дня: если солнечные столбики упирались в кадку, значит, на дворе полдень, если же эти столбики укорачивались и отходили к дверям, значит, день клонился к вечеру.

Изнурительное безделье наводило тоску и уныние, день тянулся нескончаемо, и Никита, не зная, как бы ему побороть тоску и скоротать время, пробовал что-то делать, чем-то заниматься. Взбирался на кадку и по-хозяйски осматривал стропила и крышу. Да, дырки были большие, сколько же нальется в сарайчик воды, когда польет дождь? Надо бы их закрыть. Но чем? Ему хотелось хоть как-нибудь поправить разорванный толь, но ничего сделать он не мог, потому что любую крышу нужно чинить не изнутри, а снаружи. Но он не мог выйти из сарайчика и взобраться на крышу.

Потом он начал разбирать сваленный в угол какой-то домашний хлам, вытаскивал то кастрюлю с пробитым дном, то жестяной умывальник, то старый, с отломленной ножкой примус. И тут он увидел игрушечный, из желтой пластмассы грузовик, ему стало так радостно, что он заулыбался. Осторожно поставил игрушку на свою крупную, мясистую ладонь, оглядел со всех сторон. Какая жалость, не было правого переднего колеса. Долго Никита рылся в хламе и наконец нашел колесо. Вытер его о рубашку и занялся привычным для него делом — ремонтом машины. И припомнилось ему, как он привез из Степновска своим сыновьям вот точно такой же грузовичок. И как только подумал об этом, сразу не стало сарайчика. Никита сидел в своем дворе, Витю посадил на правое колено, Петю — на левое и рассказывал, что это за машина, как ею управляют и что на ней перевозят. Белоголовые пареньки тогда были еще маленькие, любознательные, и все, о чем говорил им отец, казалось им интересным и радостным… От этих воспоминаний на сердце у Никиты потеплело, и он, занимаясь ремонтом колеса и все еще видя Витю и Петю, говорил тихо и ласково:

— Сыночки мои, хлопчики белоголовые, вот мы отремонтируем грузовик, я сяду за руль, вас посажу рядом, заведем мотор и поедем далеко-далеко… Куда? Туда, куда лежит дорога…

Ремонт оказался несложным, и, когда колесо встало на свое место, воображение на легких крыльях унесло Никиту в гараж, в привычное для него место, и среди других машин он уже видел не игрушечный, а настоящий грузовик. Вот дрогнули его колеса, и он, приглушенно урча мотором, проехал шлагбаум, и уже побежала, понеслась асфальтовая дорога. Набирая скорость, грузовик с шумом обгонял другие машины, и встречный ветер со свистом врывался в его кабину. А Никита улыбался, потому что сразу полегчало у него на душе, он хотя мысленно, но был на широком Ставропольском тракте и видел, как черная лента асфальта, перемахнув гору Стрежамент, убегала к Ставрополю. Занятый такими своими и такими близкими ему мыслями, Никита не заметил, как укоротились, а потом и погасли падавшие с крыша серебристые столбики, как звякнула щеколда и вошла Гордеевна. Увидела на его ладони грузовичок, спросила:

— Ну что, мой пленник, отыскал для себя игрушку?

— Как настоящий, зиловской марки, — сказал Никита, все еще слыша шум Ставропольского тракта. — В точности на таком я ездил. Кто его тут оставил?

— Валерка, мой внук. В прошлое лето гостил у меня. Нынче тоже поджидаю внука, так что игрушка ему еще пригодится… Ну что, будем ужинать?

Ночью Никите жилось намного вольготнее. Поужинав и подождав, пока совсем стемнеет и над всем комплексом заполыхают фонари, он оставлял под рядюжкой, в «гараже», грузовичок и покидал свое убежище. Но со двора не уходил, побаивался. Чаще всего стоял возле плетня или у ворот, наблюдая, что же делалось в хуторе ночью. Удивляло Никиту: как же, оказывается, в Подгорном изменилась жизнь, и была она теперь совсем не такой, какой знали ее здесь с давних времен. Свое, старое, до боли знакомое как-то само по себе переплелось, соединилось с новым, совсем не деревенским. Лежала будто бы и та же хуторская улица, будто с теми же изгородями, садочками, а во дворе Гордеевны так же, как и раньше, корова отдыхала возле хворостяных яслей, лениво пережевывая жвачку и тяжко вздыхая, а только все это — и улица, и садочки, и плетни, и корова посреди двора — было озарено фонарями. Те же низкорослые хатенки ютились под звездным небом, а только в окнах огни уж были не те — яркие, непривычные. Будто и те же звонкие — то близкие, то далекие — песни, будто тот же заливистый смех девчат и парней, и тот же из клуба, где только кончился киносеанс, вывалил народ, и Никита понимал, что это уже были не хуторяне, а рабочие комплекса. Новое, неведомое, чего раньше в Подгорном не было, надолго поселилось в нем и прочно прижилось: и эти низкорослые, с плоскими крышами здания комплекса, и эти высоченные фонаря, подпиравшие аспидно черное небо, и эта кирпичная, до половины освещенная труба, и этот никогда не смолкающий гул внутри птичьей кухни — там, не зная усталости, днем и ночью трудились моторы, что-то мололи, терли, варили, перемешивали, чтобы можно было посытнее накормить прожорливую многотысячную утиную ораву.

Мимо двора проходили двое, те, что были в кино.

Мужчина в шляпе, в белой рубашке вел женщину под руку — вот как нынче ходят в Подгорном муж и жена. А может, парень и девушка. Шли они не спеша, о чем-то разговаривая. Когда они приблизились к Никите, он присел за плетнем, чтобы его не увидели, притаился к прислушался.

— Ну, не оправдывайся, Коля, не надо, я же тебя насквозь вижу, — говорил веселый женский голос. — Ну чего ты такой? Или от природы?

— Какой же я?

— О тебе можно сказать: волух царя небесного!

— Глупые слова!

— Не сердись, Коля, я же добра тебе желаю.

— Ну что оно означает — волух, да еще и царя небесного? Надо же такое придумать!

— И рост у тебя подходящий, и силенкой бог не обидел, а вот чтоб продвинуться, подняться, как другие, не можешь. Или не желаешь. На собраниях помалкиваешь, нету у тебя активности. Приставили тебя, этакого здоровилу, к транспортеру, кормить уток, и ты простоишь там всю жизнь. А вот другие…