Изменить стиль страницы

Он натянул влажные, липнувшие к телу рубашку и штаны, надел мокрые ботинки, пиджак повесил на руку. Не спеша прошел по затененной стороне берега, отыскал отлогое место и, по-воровски припадая к осыпавшейся и мешавшей подниматься глине, на карачках выбрался на кручу. Полежал наверху, осмотрелся. Вокруг ни души, тогда он встал и быстро, по-деловому, зашагал, огибая освещенную до половины трубу и стараясь побыстрей скрыться в темноте ночи, там, где ютилась знакомая и такая желанная ему хата-мазанка.

13

Кто-то робко постучал в окно. Гордеевна проснулась, прислушалась, думая, что, может быть, это ей приснилось. Но стук повторился, теперь уже настойчиво, так что зазвенели стекла. В окне качнулась тень. Кто бы это мог прийти в такой поздний час? И по какому делу? Катя была на дежурстве, да и ночью она обычно домой не приходила. Может, стучал кто-то из соседей. Испуганная, теряясь в догадках, Гордеевна не знала, что ей делать, и молчала. Тот же настойчивый стук повторился, на сером фоне окна отчетливо была видна чья-то голова.

— Кто там?

— Это я…

— Да кто же? Что-то не узнаю…

— Мамаша, это я, Никита… Из Холмогорской.

— Ах, Никита, Никита! — обрадовалась Гордеевна, поспешно слезая с кровати. — Что так поздно?

— Мамаша, пустите в хату…

— Зараз приоденусь. Да ты иди к сенцам, я быстро.

Она зажгла свет, проворно накинула на себя юбку, надела кофточку, кое-как, наспех, подобрала седую косу и направилась в сенцы.

— Аль на грузовике заявился? — спросила она. — А я так крепко уснула, что не слышала, как ты подкатил к хате.

— Я один, без грузовика.

Звякнул, подавая свой обычный голос, крючок, отворилась дверь, и Никита, жмурясь от яркого света, переступил порог. Гордеевна глянула на измученного, на себя не похожего точного гостя, на его еще не просохшую, испачканную глиной одежонку, на окровавленную скулу и ахнула, всплеснув руками:

— Боже мой, да ты ли это, Никита?

— Я и есть, я… Вот забрел… по старой памяти. Может, не признаете? Может, прогоните?

— Ну зачем такое говорить, Никита? Только откуда же ты заявился такой? И что с тобой стряслось?

— Опосля расскажу… Все узнаете…

— Или в драке был? Или что? Ума не приложу…

— Чайку бы, мамаша, да погорячее.

— Это я мигом! Сердешный мой, и чайком тебя напою, и накормлю.

— А где Катюша? — Никита покосился на дверь знакомой ему Катюшиной комнаты. — Спит?

— Катя на дежурстве, теперь у нее ночная работа. — Гордеевна поставила на газовую плитку чайник, подождала, пока он немного согрелся. — Умойся теплой водой, промой рану, потом я помажу ее йодом и перевяжу. Катя как-то купила аптечку, вот она и пригодилась. Но беда, что не могу переменить твое мокрое, нету у нас мужской одежды. А рубашку сними, я просушу ее над плитой и поглажу. К утру будет готова. Может, вместо штанов наденешь юбку и посидишь в ней?

— Не надо, штаны уже почти сухие.

— О господи, и что с тобой приключилось? Или тебя кто побил? Или ты упал? А может, была авария? По Кубани плыл, что ли?

Никита не отвечал, нагибаясь и с трудом снимая еще влажную, прилипавшую к телу рубашку. После того как он умылся, а Гордеевна смазала йодом его раненую щеку и кое-как перевязала бинтом, он успокоился, даже как будто повеселел, только все еще зябко вздрагивал. Он сидел на диване без рубашки, темнея волосатой грудью. Один глаз был прикрыт бинтом, другим он угрюмо смотрел на свои немного подсохшие, сморщенные и до смешного сузившиеся внизу штанины, и не спеша, как о чем-то чужом, постороннем, рассказывал, что с ним приключилось, как он поджег свой дом, почему он здесь и в таком виде. Гордеевна слушала и слегка покачивала головой.

— Мамаша, а насчет Кубани вы угадали, — заключил Никита, и при этом на губах у него затеплилась мученическая улыбка. — Довелось-таки померять ее и на самом глубоком месте. Да, быстрая и глубокая наша река, особенно тут, перед вашим хутором. Но ничего, выплыл, выбрался. Но вода такая ледяная, что внутри у меня все захолонуло, никак не могу согреться.

— Зараз налью тебе водочки, выпьешь и сразу согреешься. — Гордеевна открыла шкафчик. — Осталось немного в бутылке. Или тебе нельзя?

— Теперь можно, — ответил Никита, скривившись, как от острой, зубной боли. — Теперь я один, без грузовика, и мне все дозволено…

— Ну, садись к столу. Есть-то хочешь?

— Подавайте, мамаша, все, что у вас есть. Я ничего не ел со вчерашнего дня.

Гордеевна налила рюмку водки, Никита, не дожидаясь борща, выпил ее.

— Горюшко ты мое, разнесчастное, гляжу на тебя, а сердце мое болит, тревожится, — говорила Гордеевна, видя, с какой жадностью Никита ел вчерашний, наскоро разогретый борщ. — И что ни толкуй, а я никак не возьму себе в голову. Как же это так? Ни с того ни и сего взял да и подпалил свою домашность?

— Вот так и подпалил, — ответил Никита, не отрываясь от тарелки. — Теперь и мне все это увижается как сон. А это же было, было, черт!

— Да ты что, находился тогда не при своем уме? — допытывалась Гордеевна. — Или сидела в тебе какая давняя злобственность на свое подворье? Или еще что?

— Канистра с бензином, черт, как-то нечаянно попалась мне в руки, вот я и плеснул. И зажег спичку…

— И все сгорело?

— Не знаю…

— Как же после этого намереваешься жить?

— Как-нибудь.

— Как-нибудь не годится. Сам пойди к властям, покайся, расскажи, вот как зараз мне, как все было… Про канистру тоже скажи.

— Все одно арестуют.

— За что же?

— Как поджигателя.

— А ежели самому не пойти, не сознаться, то может получиться еще хуже. Ведь все одно отыщут тебя. Куда денешься?

— Вот я и прошу вас, мамаша, дозвольте пожить какое-то время у вас. — Никита оторвался от еды, вытер кулаком рот, поправил сползавший со щеки бинт, глядя на Гордеевну одним глазом. — Дайте мне малость очухаться да кое о чем поразмыслить.

— Где же станешь жить? В моей хате? Люди увидят. Что они скажут?

— Упрячьте меня в сарайчике. У вас есть такой сарайчик, тот, что в углу двора. Помните, я туда рулоны толя относил. Небольшой, а славный сарайчик. Вот я в нем и перебуду…

— А как же Катя? С нею надо бы поговорить, посоветоваться.

— Лучше бы Катя ничего обо мне не знала. Да и зачем ей знать?

— А ежели сама разузнает? Как тогда?

— Ну что вы, Гордеевна, как она узнает? Ничего Катя не узнает. Вы только не пускайте ее в сарайчик, — говорил Никита, с мольбою глядя на Гордеевну. — Мамаша, я знаю, женщина вы сердечная, добрая. Вспомните, когда-то я подсоблял вам, старался для вас, а зараз вы подсобите мне. Доброты вашей никогда не забуду.

— Что мне делать с тобой, горемычный… — Гордеевна долго молчала, думала. — Ну ладно, решусь! Возьму грех на душу, припрячу тебя. Пойдем в сарайчик, облюбуем для тебя местечко. А то уже скоро начнет светать.

— Вы не тревожьтесь, у вас я пробуду недолго. Дня два или три…

— А что потом?

— Куда-нибудь подамся…

— Ну, пойдем.

Гордеевна взяла подушку, одеяло и без особого желания проводила в сарайчик ночного гостя. Чиркнула спичку, велела Никите отодвинуть в сторону пустую, рассохшуюся кадку, чтобы не мешала, и разворошить слежавшуюся, пропитанную пылью солому. Погасив спичку, Гордеевна в темноте сняла с жерди давно висевший там старый, со сбившейся ватой, пахнущий мышами тюфяк, раскинула его на соломе, положила принесенные подушки и одеяло.

— Вот тут ложись и поспи. А чтоб Катя или кто другой ненароком к тебе не заглянул, я накину на щеколду замочек. Харчишки и воду буду приносить сама.

— Какая вы, Гордеевна, догадливая.

— А что тут догадываться? Дело-то житейское… Так ты днем, казак, отлеживайся, а ночью я буду выпускать тебя на волю.

После этих слов, полагая, что все нужное было сказано, Гордеевна ушла, прикрыв жалобно заскрипевшую дверь. Никита смотрел в темноту, слышал, как за дверью звякнула щеколда, будто выговаривая: «Вот и все!» — и как сухо щелкнул замочек, и как шаги, постепенно отдаляясь, совсем стихли.