Было тяжело видеть собак, как они печальны и в отчаянии, во время революции в России. Они были потерянными существами, покинули дома, бегали по улицам и не шли к человеку.
Я заметил, что с человеком любят жить и птицы. У меня в саду жили иволги, поблизости дома иволга вила гнездо. Также и горлинки, ласточки вили гнезда на моей террасе и не пугались, когда я смотрел их птенцов. Они знали, что я люблю их, они только боялись детей.
В России были собаки-дворняжки. Это были замечательные псы, веселые, богато покрытые шерстью, и хвост всегда лихо завернут крючком, как крендель. Они звонко и весело лаяли. Не были злы, но пугали, неожиданно бросаясь к ногам. Они считали долгом облаять каждого прохожего и проезжего. Они легко переносили суровую зиму и голодали подолгу. Спали они, где придется, свернувшись колечком. В холод и голод они несли службу человеку, исполняли свой долг.
Крестьяне обращались у нас с собаками плохо. Конечно, не все. <Собаки> переносили побои и прощали их. Сука бережно прятала место, где она родила щенят. Трудно было найти их. Потом, когда они подрастали, она приводила их всех. Она боялась людей и детей.
Я заметил, что собаки бесились от дурного с ними обращения. Бешеная собака страшна и чудовищна. Она как бы мстит за горе и несправедливость дурного с ней обращения. Глаза бешеной собаки — ужас, кошмар. Я видел однажды одного кучера, больного водобоязнью, бешеного. Он кусался и лаял. Одна молодая девушка хотела на прощанье поблагодарить доктора, у которого была, и вдруг впилась в его руку зубами. Это был припадок бешенства. Она была укушена крысой.
В жизни есть какие-то возмездия за злые чувства и несправедливость. Есть законы возмездия. Они тайны. И мне кажется, что это мало разгадано людьми, и мне даже кажется, что злоба могла бы совсем исчезнуть с земли, если бы дьявол непонимания был разгадан.
Основа жизни — любовь, и собаки как-то понимают это. Такт собаки, ее ум и любовь к человеку поразительны и говорят о величии и цене жизни…
Хотел я писать о зиме, о природе, о друзьях и как-то раздумался и написал совсем не то, что хотел. Все оттого, что Тобик сидит около меня и смотрит на меня своими дивными глазами. Они говорят — ну что ты все ерунду пишешь. Не то пишешь. Пиши, как хорошо гулять, про лес, про речку, про луг широкий, про сад, про то, что смешно, весело, про жизнь, радость, солнце, дружбу. Не надо писать, что плохо; никогда, не надо. Пиши, что хорошо. Пиши про счастье. Не пиши про горе и глупость. Не надо.
— Но как же, — говорю я, — Тоби, согласись, мы же от глупости страдаем.
— Нет, не от глупости, а от непонимания, — ответил глазами Тоби.
Потом соскочил с постели на пол и прыгнул к окну. Посмотрел в окно и заворчал: «Бух, бух, бух». По улице шла собака Легро, большая собака, его враг. Тоби поднял голову, залаял. Подбежал ко мне в волнении, опять к окну и ко мне. Тоби звал меня идти. Ему необходимо подраться с собакой Легро.
Тоби не боится никакой собаки.
А когда он был со мной в балагане, где я смотрел слонов, он удивленно ворчал, рассердившись: ему хотелось подраться и со слоном.
Когда бывает со мной, он никого и ничего не боится.
Телеграммы
Приятели мои решили на Рождество ехать ко мне в деревню, в мой деревенский дом. Там хорошо, лес, зима, от Москвы далеко, пустыня зимняя, неизвестность. В Москве надоело. Театры, рестораны, кружок — приелось.
Приятели мои были охотники, хотя, в сущности, охотником был только Павел Александрович Сучков. Архитектор Василий Сергеевич больше был рыболов. Юрий Сергеевич Сахновский — композитор, музыкант, не был охотником, но любил ездить ко мне. Николай Васильевич Курочкин все собирался сделаться охотником, но так ничего и не вышло. Решили пригласить еще знакомого, настоящего охотника, Караулова. Он даже медведя застрелил, охотник настоящий. У него и лицо такое, охотничье, брови большие, как из пакли, усы тоже, глаза карие, лицо загорелое, даже зимой.
— Теперь зимой рысей много, — говорю я.
— А почему рысей? — спрашивают.
— Потому, я ходил по лесу, хвосты нашел. Рысиные хвосты. Они к зиме бросают хвосты, теряют. Я рысиных хвостов набрал, стекло от лампы чистить хорошо. Рысь зимой без хвоста бегает.
— Вздор говоришь, всегда вздор, — сказал бодро Павел Сучков.
Коля прибавил серьезно:
— У него там волков до черта.
А Василий Сергеевич надеялся ловить в прорубках налимов, ночью. Коля Курочкин был рад ехать.
— До чего я замучился, — говорил. — Одна меня так заела, не знаю, как отделаться.
— Какая? — спрашиваю.
— Да ну ее к черту, не стоит говорить. Знаешь, бабы сначала кажутся прямо как ангел, а потом такая, понимаешь, ерунда выходит, понять ничего невозможно.
— Ты ее захвати с собой, она развлечется, — советовали мы ему.
— Что вы, невозможно. Она поет.
— Вот и хорошо, что поет.
— Но у ней никакого слуха, понимаешь. Ужас.
— Так как же ты, музыкант, это допустил?
— Так я же не знал, что она поет. Как все в жизни сложно. Надоели эти истории. Я поеду с удовольствием в деревню.
На отъезд сбор назначен на Ярославском вокзале.
Поезд отходит в 9 вечера. Я увидал у буфета странного человека. Не узнал сразу. Караулов. На плечах у него был огромный сверток бечевки. С красными кусками кумача. Он пил чай. Пассажиры, проходя, останавливались, посматривали на него. Бечевка с красными лоскутами — это для загона, обкладывать зверей.
Приехал Коля. В пальто. Котелок и резиновые калоши.
— Что же это ты, так, ведь там сугробы. И котелок. Ведь холодно. Мороз. Замерзнешь.
— Ерунда, — ответил Коля.
Приехали Сучков и Василий Сергеевич. Вот это охотники. Сразу видно. Валенки до пояса, шапки с ушами, белые полушубки с меховыми отворотами. Одеты, как Садко в опере. Носильщики несут багаж. Клетку для попугая, какой-то большой фонарь, ловушки для мышей.
— Павел, зачем клетки?
— Оставь, — сказал Павел Александрович быстро и пошел мимо.
Первый звонок. Вышли на перрон. Носильщики несут наш багаж в вагон. Только хотели войти в вагон, высокая дама с черными глазами и с сердитым лицом берет Колю за рукав, отводит в сторону и что-то часто говорит ему.
Уж второй звонок. Я посмотрел в окно вагона. Дама все говорит что-то Коле, так сердито. Смотрю: она старше его. Вдвое.
Третий звонок. Коля отскочил от дамы и прыгнул на ступеньки в другой вагон третьего класса.
Поезд тронулся. Мы сидим в вагоне. Коли нет.
— Должно быть, остался, — говорит Василий Сергеевич.
Проехали Мытищи, Пушкино. Вдруг — Коля.
— Где был?
— Я, брат, ушел в самый конец поезда.
— Это твоя певица?
— Она, брат. Как бы, черт, не приехала, брат. Вот озлилась.
— Обязательно приедет. Вы адрес дали? Завтра же приедет.
— Вот беда! — сказал Коля. — Черт-те што.
Подъезжаем к станции Сергия Троица. Остановка десять минут. Пассажиры выходят. Пьют чай. Буфет. Коля ушел к телеграфу.
Сели. Опять едем.
— Брось, — говорит Юрий Сергеевич Коле. — Что молчишь? Приедет, ну и пускай.
— Теперь не приедет, — мрачно сказал Коля. — Я, брат, телеграмму дал. Срочную. Написал, брат, попал под поезд.
— Как!
Мы все удивились.
— Так.
— Да что ты, с ума сошел?
— Я, брат, знаю, меня нечего учить. Подписал телеграмму «министр Хилков»[551].
— Хилков! Ха-ха-ха. Министр путей сообщения!
— Телеграфист посоветовал. Крепче, говорит, будет. Теперь ни за что не приедет.
551
министр Хилков — Хилков Михаил Иванович (1834–1909), министр путей сообщения (1895–1905).