Изменить стиль страницы

— Вот тут, — говорит, — подписывайтесь: унтер-офицер запаса, 26-ти лет, конститалис, максиммалис и еще чего-то…

— Ну, написал, подписал: урядник Василий Иванов Гвоздев.

— Пошли, — говорит, — в Архангельск, губернатору.

Губернатор у нас Энгельгардт. Я, значит, с пароходом и послал. Жду.

Только меня вызывает к себе исправник покойный и говорит:

— Вот, тебя вызывают в Архангельск, в канцелярию губернатора, явиться 18 августа.

Поехал. Пришел в канцелярию, а там такой чиновник худенький за столом сидит, Шварц его зовут. Он смотрит на меня, достал мое прошение, говорит:

— Это вы подали прошение?

— Так точно, — отвечаю, — я подал.

— Что это вы написали?

Я говорю:

— Я писал, писал, что охота мне на положение политика стать, потому — я женат, и дочь родилась, то жалованье…

Он говорит:

— Это?.. вот это вы подписали: «конститалис, максиммалис». Что это такое?

Я и не знал, что ответить. Думаю, вот чего это Курчевский научил.

— Вы, — спрашивают меня, — урядник?

— Так точно, — говорю.

— Унтер-офицер? Так вы в тюрьму попадете.

— Батюшки, — думаю, — что написал? — Ваше благородие, — говорю, — помилуйте, у меня семевство, дочь родилась.

А он взял прошение мое, разорвал и бросил в корзинку под стол. Встал и ушел.

Я назад уехал, в Кемь. Исправник-то меня и послал в Териберку, сюда. А здесь што — только пьяных да драки разымай, и самому попадет… Вот жизнь… Вот што, — покачав головой, сказал урядник, — как это ваше художество идет, не знаю, а в нашем деле правды ни черта нет. Вот што хочешь, а живи.

— А что же вам Курчевский сказал потом?

— А ему што, он зубы скалит, смеется, боле ничего.

— Василий! — послышался женский голос за окном.

Урядник встал и отворил окно.

— Иди скорее! — кричала ему жена. — Китолов норвежский тебя зовет, иди-и-и. Он по берегу болтается, пьяный… Иди.

Урядник взял фуражку, сказал:

— Прощайте, завтра приду, — и быстро побежал по лестнице вниз.

О прибрежные скалы с шумом бились волны Ледовитого океана…

Собачья душа

Зима; серое небо, дождь. А там, далеко, в России, лежат снега… И цел ли мой деревянный дом у большого леса, в саду? Сугробами замело до самых окон. Глухая терраса покрыта снегом. Мороз на окнах. Топится ли камин мой? И нет в моей мастерской друзей моих, и не будет — все они умерли. Целы ли красавицы-березы и за частоколом мой малиновый сад? Приходят ли ночью на помойку волки и спит ли задумчивый Феклин бор? Может быть, уж его срубили. И нет тетушки Афросиньи и моих друзей-охотников.

Мрачно лежит моховое болото, развернувшись снежной пустыней в мелколесье.

— Тоби, — говорю я моей собаке, — какого маленького я нашел тебя здесь, когда твоих братьев бросали в реку. Я выпросил тебя, и ты был последний, которого не бросили. А теперь ты чудная собака, и глаза у тебя, как вишни. Тоби, ты сердитая собака. Верно сторожишь меня от других собак, которые живут на нашем дворе: черный Том, овчарка Ле Гро и мопс Петька. Ты, должно быть, думаешь, Тоби, что, если бы не ты, они меня съели бы?

Мой Тоби уверен, что я потому жив и цел, что существует он и его великое сердце, которое так любит меня.

— Тоби, я так люблю вас, собак, что иногда думаю, что не собака ли я. Я, конечно, не собака, но свойства души моей — собачьи. Я тоже, как и ты, всегда любил и люблю людей. И сейчас, на старости лет, и вот пишу эти разные строки и строчки потому, что не хочется мне быть одному без людей и хочется им сказать, как проста и прекрасна жизнь. Как очаровательны люди в их быте. И этот быт, который я описываю в дивной стране моей, России, был прекрасен. И вы, которых уж нет, как были просты и искренны, забавны и хитры.

Но почему так всегда чаровала меня жизнь разная, печальная и счастливая? Почему я так восторгался этим раем земли, называемым жизнью? Как мог, я восхвалял ее — в своих картинах, в своих писаниях. Что-то похоже в душе моей на собаку.

Жаль, Тоби, что ты не был там со мною, в России. Это же замечательно. Такие травы, цветы на лугу к реке. Какая вода прозрачная!.. Лес… Пение птиц, стрекот кузнечиков… Частокол у сада, гнилой сарай и бесконечная даль. Бесконечная… Как бы ты бегал там, сколько интересных вещей: кроты, полевые мыши, зайцы, ежи — да чего только нет!

А здесь, Тоби, мне все некогда. Я надеваю на тебя ошейник, а когда холодно — жилетку с пуговицами, которую сам сшил из кофты, чтобы ты не простудился. Выйдем с тобой на минутку на прогулку, у каменных стен прекрасного города. Всегда на минуту. Тоби, ты не видал даже сада, тебя и пускать нельзя. Как тебя пустишь — ты бежишь за всеми собаками. Мчатся автомобили, не слушаешься, бегаешь как оголтелый. Я тревожусь, опять приведу в свою комнату, где из окна виден каменный дом. Все тот же, уже девять лет. Я даже хотел отдать тебя, Тоби, инженеру молодому, которого ты любишь, который приходит ко мне учиться живописи. Но ему ты не нужен, у него есть свои дела и много огорчений.

Но странно, Тоби любит всех, которые ко мне приходят. У него какие-то таинственные выборы. Он обожает доктора. Встречает, слышит, когда он идет по лестнице, прыгает, визжит, ложится на землю и от радости Бог знает что делает. Прыгнет, чтоб немножко лизнуть в лицо доктора. Не удается. Потом достает туфлю и приносит, и треплет ее беспощадно, как какую-то зверюку, показывает, что вот он умеет делать.

Когда я был болен и доктор приходил ко мне, брал трубочку и слушал грудь, наклонив голову, Тобик утихал и сидел смирно, пристально смотрел, поворачивая свою красивую мордочку то в одну, то в другую сторону. Когда доктор, сидя передо мной, говорил со мной, Тобик прыгал ко мне на постель, садился там, пристально смотрел, слушал.

Еще двух человек, кроме доктора, обожал Тобик — одного морского инженера и сына Шаляпина, Федю. Странно, что Тобик слышит, когда они идут еще по большому двору огромного дома. Он уже бежит к двери и ложится около, когда они еще не поднимались по лифту.

Я всегда удивлялся этим чудесным свойствам собак. Особенно чутьем к человеку отличаются фокстерьеры.

* * *

Помню, давно, до войны еще, у моего знакомого, князя Щ., был фокс.

Князь уехал с женой в Дрезден, а фокса оставил в Москве. Князь остановился в Дрездене на горе за Эльбой, у своего знакомого. Однажды он поехал со своими знакомыми в город, в Оперный театр. Кончилась опера, и князь, выходя из театра, увидел, что идет сильный дождь. Швейцар с зонтиком проводил его к экипажу. Князь увидел у своих ног собаку. Это был его фокс. Он пришел из Москвы в Дрезден. И нашел князя у театра, ночью. Фокс был худ, жалок, болен.

Я как-то не совсем верил этому рассказу.

Но вот уже здесь, в Париже, один из обитателей огромного дома около Порт Сен-Клу подарил фокса своему приятелю, жившему в Бордо. Тот увез его к себе, а осенью владелец фокса, возвращаясь домой к себе, «к порту», увидел на лестнице вернувшегося фокса. На шее у него висела оборванная веревка. Он был печален, худ и жалок. Он пришел домой, где родился. К хозяину.

* * *

Между хозяином и собакой договоры — какие-то высшие, без слов; договоры чувства и любви. Высшие договоры.

Собаки, хотя и разных пород, все же собаки. Я заметил, что собаки не любят пришедших людей, плохо одетых. Помню, что собаки не любили трубочистов, там, у нас, в России. Как и дети. Трубочиста боялись, не верили. В России не презирали бедности. И собаки тоже не различали бедных и богатых.

Собаки любят, когда собираются люди вместе и друзей, когда они смеются. Они любят дружбу людей. И часто собаки уходят, когда в доме плохо, когда ложь и обман живут в доме. Они делаются грустными, потерянными, и шерсть на них лохматится. Они болеют.

Собаки обладают свойством глубоких проникновений и предчувствий грядущего. Они понимают с поразительной тонкостью настроение и тревогу человека.